Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вы знаете, что значит дрожать, как цуцики? Это значит дрожать с головы до ног всеми внутренностями, так дрожать, что, если не сжимать челюсти, зубы выбивают дробь! А ещё по телу проходят судороги, и тогда вы скрючиваетесь и делаете какие-то странные движения плечами и руками, как будто выполняете па негритянского танца. Дядя, конечно, так не дрожал, а Порфирий вообще не дрожал, а Чанг и я дрожали именно так!

Мы кое-как привязали плот к деревьям, росшим возле самой воды. Плот привязывал я, а Порфирий и дядя стащили наши вещи в лес, под ёлку… Вы думаете, тут было сухо? Как бы не так! Тут тоже всё было мокрое! И тут Порфирий сказал, что надо развести костёр. Он сказал, что надо вскипятить чай, чтоб согреться, чтоб унялись судороги. Должен вам признаться, что я посмотрел на Порфирия как на сумасшедшего. «Может, он меня просто дразнит?» — подумал я. Дядя же вовсе не удивился, он сказал:

— Да, надо развести костёр. Миша, достань-ка пилу и топоры.

И я встал и, всё время дрожа и корчась от судорог, стал развязывать наши «универмаги», то есть рюкзаки. Пальцы меня не слушались, они не разгибались, верёвочные петли разбухли от воды, и я с трудом отвязал от дядиного рюкзака пилу и достал из него топоры. Потом я опять сел под елью на корточки рядом с Чангом, и мы с ним продолжали дрожать и корчиться, а ливень продолжал лить и лить, и ледяной ветер продолжал дуть со страшной силой. А дядя и Порфирий тем временем спилили высокую сухую ель, росшую в двух шагах от меня. Это была мёртвая ель, из таких елей мы делали плот. Снаружи она, конечно, тоже была мокрая, а внутри была совершенно сухая, потому что дерево не промокает насквозь так быстро, как человек, дерево может долго оставаться сухим, даже плавая в воде. Эта ель была внутри совершенно сухая, и дядя с Порфирием быстро распилили её, а потом накололи поленцев и настругали щепок, и Порфирий достал из своего мешка какой-то трут — какой-то высушенный гриб, который растёт на деревьях, — этот трут был у него завёрнут в клеёнку, и сухие спички у него тоже были завёрнуты в клеёнку, и мы наклонились над землёй, и Порфирий поджёг свой трут, который сразу загорелся, и тогда Порфирий стал класть в огонь приготовленные щепочки, сначала тонкие, а потом всё более толстые, а потом чурочки, и всё это разгоралось всё сильнее, и мы сгрудились над этим огоньком, согнувшись и не дыша, а огонёк шипел и потрескивал, потому что в него попадали капли дождя, несмотря на то что мы его загораживали, но он всё более разгорался, и тогда Порфирий положил в огонь целые большие расколотые поленья, и они тоже занялись, и кусочки трута Порфирий тоже всё время подкладывал в огонь, и вот уже нельзя было нагибаться над огнём, потому что стало жарко, и мы встали, а в середине нашего маленького круга пылал огромный костёр. Это был костёр в воде, вот какой это был костёр! Вся земля была мокрая, и с неба лилась вода — а в середине бушевал огонь! Порфирий всё подбрасывал и подбрасывал в огонь поленья, пламя поднялось выше человеческого роста, оно ревело, трещало и шипело, и от него шёл пар, потому что лившаяся в костёр вода превращалась в пар. И мы тоже превращались в пар — от нас шёл пар! — и я подумал, не превратимся ли мы в пар окончательно, но мы в пар не превратились, просто на нас высыхала одежда то с одной стороны, то с другой, а потом опять намокала то с одной, то с другой стороны, и так мы всё время вертелись, поворачиваясь к огню то спиной, то грудью, то боком, и пили из кружек горячий чай, который вскипел на костре молниеносно, и судороги мои постепенно улеглись, я уже не дрожал, я наслаждался этим огромным костром!

А потом мы поставили палатку. Мы, конечно, опять сразу промокли, пока ставили палатку, но всё-таки нам было тепло, а когда мы палатку поставили, мы затащили в неё наши «универмаги» и переоделись во всё сухое, потому что в «универмагах» всё было сухое, вещи в них были тщательно упакованы в клеёнчатые мешки. Мокрую одежду мы выкинули наружу до утра, а сами сидели в тёмной палатке, по которой хлестали пулемётные очереди дождя, швыряемого ветром. Чанг тоже залез в палатку, он лёг, свернувшись клубком, у нас в ногах и всё ещё вздрагивал, потому что он не мог переодеться во всё сухое, как мы, и чаю он тоже не пил, он просто поел вяленой рыбы, а теперь сушился по-своему, по-собачьи, свернувшись в плотный клубок и выпаривая из себя воду своим собственным теплом. На это, конечно, нужно было много времени. Но вскоре он тоже должен был согреться — я ему это всё время говорил, подбадривал его. В полутьме палатки засветились красные огоньки — дядина трубка и козья ножка Порфирия. За брезентовыми стенами была глубокая серая ночь; это была уже не белая ночь, а серая ночь, потому что белая ночь осталась где-то за тучами, и солнце было за тучами, и луна, и три бледные звёздочки — всё было за тучами, где-то в неизвестности.

Я лежал на спине, завернувшись в одеяло, подложив руки под голову.

— Сколько воды утекло, — сказал я. — Подумать только!

— Это ты о чём говоришь? — раздался в темноте дядин голос. — О первой революции?

— Я говорю о воде! — сказал я. — Сколько сегодня утекло воды, всего за несколько часов.

— А-а, — сказал дядя.

— К всхожему солнцу погода будет, — просипел Порфирий.

— Откуда вы знаете? — спросил я.

— Да уж знаю, — ответил Порфирий. — Может, днём ещё чуть побрызгает, а завтра вечером совсем тепло станет…

— Вот тогда опять позагораем! — сказал я. — На плоту.

Мы помолчали, прислушавшись к дождю: над землёй стоял бесконечный звон, и шёпот, и треск, и плеск — от миллиардов капель.

— В такой дождь хорошо рассказывать, — сказал я.

— И спать, — сказал дядя.

— Всё-таки лучше рассказывать. Тем более, что ты опять прервал на самом интересном…

— Это ливень прервал, а не я, — сказал дядя. — Подвинься, я сяду…

«Ну, раз сядет, то и начнёт!» — подумал я.

Я повернулся на правый бок и положил голову на согнутый локоть, приготовившись слушать.

Дождь снаружи вроде притих: вернее, это ветер прекратился, и дождь стал монотонным, а когда дядя заговорил, голос дождя совсем отошёл в сторону, я уже его не слышал, я слышал только дядю.

36
{"b":"61365","o":1}