Его счастье, что он попал к медведице не грудным младенцем, а четырёхлетним ребёнком, умевшим уже говорить, и что он пробыл в лесу недолго.
— А не то — что? — спросил я.
— Его развитие остановилось бы! — сердито крикнул дядя. — Человек превратился бы в зверя! Никогда не научился бы говорить! Рычал бы да ползал на четвереньках и так бы погиб!
— Почему?
— Потому что формируется человек именно в этом возрасте — от двух до пяти лет. В этом возрасте закладывается фундамент человеческой психики. Ясно тебе?
— Ясно, — сказал я, хотя не совсем это было мне ясно.
— Всякое живое существо, — медленно продолжал дядя, — развивается в определённой среде. И эта среда влияет на него и формирует его облик, характер и психику. Ребёнок до пяти лет — это мягкий воск, который принимает любую форму. Он развивается, впитывая в себя разные знания, как губка воду. Он приобретает первый опыт в столкновении с действительностью. От своих вольных или невольных воспитателей, от предметов — от всего. Причём впитывает он всё в неимоверных количествах, потому что его мозг свеж и нетронут. Относительно, конечно, нетронут, потому что кое-что в нём уже заложено от рождения…
— Что заложено от рождения?
— Наследственность! Опыт родителей! Но если человека вырвать из родной среды слишком рано и надолго, он уже никогда не сможет стать человеком… Налей-ка мне чаю! — прервал себя дядя и, пока я наливал ему чай, продолжал: — Триста пятьдесят лет тому назад один индийский падишах — звали его, кажется, Акбар — решил провести опыт. Он хотел проверить: действительно ли каждому человеку дан его язык от рождения? Так он слышал от своих мудрецов. Они утверждали, что сын индийца заговорит в определённый срок на своём родном индийском языке, сын китайца — на китайском и так далее. Падишах решил выяснить это. Он отобрал нескольких грудных детей и запер их от всего мира. Прислуживали им слуги, которым отрезали язык…
— Им нарочно отрезали язык? — спросил я.
— Нарочно, — кивнул дядя, пыхнув мне в лицо дымом. — Акбар, как и многие другие правители, вообще любил молчаливых слуг, таких, которые не выбалтывали бы семейных тайн. Понял? — И дядя пристально посмотрел мне в глаза.
— Я не выбалтываю, — сказал я, потому что подумал, что это относится непосредственно ко мне. — Когда ты был в Испании, я никому не сказал…
— Иного я от тебя и не жду! — сурово сказал дядя. — Так вот. Семь лет держал падишах детей в полной изоляции. Ключи от помещения, в котором они находились, Акбар носил на груди, никогда их не снимая. Сам он тоже к детям никогда не заглядывал. Выдержка у него была восточная! А когда настал назначенный срок, он пошёл туда в сопровождении своих мудрецов, отпер дверь, и знаешь, что он услышал?
— Что? — прошептал я.
— Он услышал дикий вой, визг, мяуканье. Вот что он услышал! И тогда он отрубил мудрецам головы.
— Зачем?
— Затем, что они опозорились.
— А мальчик-медведь?
— А мальчик-медведь стал парнем что надо! — засмеялся дядя. — Ему этот случай пошёл только на пользу. Человеческая закваска уже была в нём заложена, а тут он вдобавок приобрёл разные медвежьи знания и навыки и закалился как никто! Всё человеческое было ему не чуждо и не чуждо было звериное… Я употребляю это слово в хорошем смысле, понял?
— В высшем смысле? — сказал я, вспомнив любимое дядино выражение.
— Вот именно! Среди мальчишек он стал богом благодаря этой закалке. Ты меня понимаешь! И он знал многое, чего не знали другие люди. Впоследствии он стал хорошим охотником! И вообще ему после этого случая очень повезло в жизни. Он получил прекрасное образование только благодаря этому случаю… Попал в гимназию…
— Его медведи устроили? — сострил я.
Дядя засмеялся, и Порфирий, который всё время молчал, тоже весело засмеялся.
— Вольтер! — крикнул дядя. — Ты у меня остроумен, как Вольтер. Однако мальчика устроили в гимназию не медведи — его Шервашидзе устроил. В нём принял участие князь Шервашидзе. Мальчик ему понравился, и он дал ему образование. Иначе мальчик бы не видал гимназию как своих ушей! Потому что его родители были бедными. Хотя можно сказать, что медведи тоже приложили к этому свою лапу. Так что ты прав. Недаром мальчика прозвали Потапычем. И лучший его друг был тоже Потапыч — Потапыч Большой, тот самый медвежонок, который остался цел. Мальчик в нём души не чаял. Он, конечно, любил медведей.
— Как и ты?
— Как и я! — с гордостью сказал дядя.
— А откуда ты всё это знаешь? — спросил я.
— Потапыч рассказывал…
— Ты его знал?
— Знал!
— А где ты с ним познакомился?
— Когда-нибудь расскажу.
— А что было дальше?
— А дальше залезаем в берлогу. То есть в палатку. — И дядя встал.
К сожалению, этим словом дядя часто кончал свои новеллы! Почти всегда, потому что, как правило, он всегда рассказывал вечером. И в Москве, и здесь, на Севере, у костра.
И потом, не мог же он рассказывать всю свою жизнь без перерыва! И никто бы не мог без перерыва слушать. Ничего нельзя делать без перерыва. Перерыв — это, между прочим, тоже продолжение. Так объяснил мне дядя. Перерыв даётся человеку для продолжения работы — для осмысления услышанного. Для запоминания. Если вам всё рассказывать без всякого перерыва, вы ничего не поймёте, ничего не запомните, вы даже можете просто сойти с ума! Если у вас, конечно, есть ум, чтобы было с чего сойти. Дураки ведь с ума не сходят…
Так что мы все залезли в палатку и улеглись вчетвером: дядя, Порфирий, Чанг и я.
— Ты ещё расскажешь мне о Потапыче? — спросил я, когда все устроились в палатке.
— Расскажу, — сонно пробормотал дядя.
И сразу захрапел. Он всегда засыпал молниеносно. А я ещё некоторое время думал о Потапыче. И о падишахе. И мало ли ещё о чём…
Когда я проснулся, в палатке было жарко и душно. Я был один. Брезентовые стены светились зеленоватым светом. Звенели комарики.
Я сразу вылез наружу. Солнце стояло высоко, сияя своим нестерпимым венцом.
Я оглянулся, окинув глазами пустой берег. Он был залит солнцем и оглушён неумолчным шумом реки.
Ни дяди, ни Порфирия, ни Чанга нигде не было видно.