– Что вы, это сущая мелочь, – улыбается сержантова жена. – Ребятки у вас славные такие, а я сама из Корка, знаю, что значит оказаться в Дублине без гроша.
Папа сидит на другом конце лавки, пьет чай и курит. Потом приезжает автомобиль и везет нас по улицам Дублина. Папа спрашивает водителя, нельзя ли заехать на главный почтамт.
– Марку что ль хотите? – спрашивает водитель.
– Нет, – отвечает папа. – Говорят, там статую Кухулина поставили в память о тех, кто погиб в тысяча девятьсот шестнадцатом. Вот, сыну старшему хочу показать – уж очень он Кухулина любит.
Водитель говорит, что знать не знает, кто такой Кухулин, но он и сам не прочь посмотреть, что там за диво такое – с детства не главпочтамте не был, а англичане чуть не разнесли его по камушку, когда палили с того берега Лиффи[33].
– По всему фасаду дыры от пуль, – добавляет водитель. – Так и надо оставить, чтоб ирландцы не забывали про вероломство англичан.
Я спрашиваю его, что такое вероломство, но он говорит, мол, папу спроси, и я собираюсь спросить, но тут мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть главпочтамт.
Мама остается в машине, а мы идем за водителем на главпочтамт.
– Вот твой Кухулин, – говорит он мне, когда мы заходим внутрь.
К глазам моим подступают слезы – наконец-то я вижу самого Кухулина. Он тут, стоит на пьедестале, весь золотой. Волосы у него длинные, голова опущена, а на плече сидит большая птица.
– Ну и что это такое, скажите на милость? – возмущается водитель. – Какой-то кудлатый парень, да еще и с птицей на плече. И при чем тут герои тысяча девятьсот шестнадцатого года?
– Кухулин сражался до конца, как и повстанцы на Красную Пасху, – отвечает папа. – Враги долго не решались к нему подойти, и только когда птица стала пить его кровь, им стало ясно, что он мертв.
– Беда ирландцам, коли без птицы не разберут, помер человек или нет, – хмыкает водитель. – Пойдемте-ка, а то на поезд опоздаете.
* * *
Сержантова жена обещала послать телеграмму бабушке в Лимерик, и вот наша бабушка пришла нас встречать на вокзал – у нее седые волосы, черная шаль и мрачный взгляд, и она даже ни разу не улыбнулась ни маме, ни нам, ни даже Мэйлахи, у которого ангельская улыбка и ровные белые зубки.
– Это Мэйлахи, – указала мама на папу.
Бабушка кивнула и отвернулась. Потом позвала двух мальчишек, которые ошивались около вокзала, и дала им по монетке, чтоб несли чемодан. Мальчишки с бритыми головами и хлюпающими носами шлепали босиком по улицам Лимерика, а мы шли вслед за ними. Я спросил маму, почему мальчики лысые, и она ответила, что так вшам негде прятаться.
– А кто такая вша? – поинтересовался Мэйлахи.
– Не вша, а вошь, – поправила его мама.
– А ну, перестаньте! – рассердилась бабушка. – Нашли о чем болтать.
Мальчишки семенили впереди, насвистывая и смеясь, будто им нипочем, что они босые.
– Хватит смеяться! – прикрикнула на них бабушка. – А то чемодан уроните да сломаете.
Мальчишки замолчали, потом свернули в какой-то парк, где на высокой колонне стояла статуя, а трава была такая зеленая, что глазам больно.
Папа нес близнецов, а мама в одной руке несла сумку, а другой держала за руку Мэйлахи, и то и дело останавливалась, чтобы перевести дух.
– Все куришь? – проворчала бабушка. – Гляди, помрешь раньше времени. В Лимерике и так чахотка, куда уж курить-то еще. Придурь это все богатейская.
Вдоль дорожки пестрели россыпи цветов. Увидев их, близнецы запищали от восторга. Мы все засмеялись, только бабушка молчала и еще плотнее куталась в шаль. Папа опустил близнецов на землю, чтобы они полюбовались цветочками.
– Это цветы, – сказал он, и близнецы принялись носиться взад-вперед, пытаясь выговорить слово «цветы».
– Они что, американцы? – удивился один из мальчишек.
– Да, – ответила мама. – В Нью-Йорке родились. Все мои мальчики там родились.
– Взаправду американцы, – сказал мальчишка своему товарищу.
Они поставили чемодан на землю и уставились на нас, а мы – на них.
– Будете весь день тут стоять и пялиться на цветочки и друг на друга? – рассердилась бабушка.
Мы вышли из парка на узкую улочку, а потом перешли на другую, которая вела к бабушкиному дому.
На каждой стороне улочки ряд маленьких домов, один из них бабушкин. На кухне черная блестящая печка, в ней горит огонь. У окна стол, напротив – буфет с чашками, блюдцами и вазами. Буфет заперт, а ключ от него бабушка хранит в кошельке и никому не дает, потому что посуду оттуда достают только, если кто-то умер или вернулся из-за границы, или когда священник приходит.
Над печкой висит картина, на ней изображен человек с длинными каштановыми волосами и грустными глазами. Он указывает себе на грудь, в которой «полыхает» большое сердце.
– Это Святейшее Сердце Иисуса, – говорит мама.
Я интересуюсь, почему у этого человека горит сердце и он не плеснет на него водой?
– Эти дети что, совсем ничего о своей вере не знают? – удивляется бабушка.
– В Америке все по-другому, – отвечает мама.
– Святейшее Сердце везде есть, так что это не оправдание невежеству, – ворчит бабушка.
Под картиной человека с горящим сердцем, на полочке, стоит красный стаканчик, в котором мерцает свечка, а рядом – маленькая восковая куколка.
– Это Пражский Младенец Иисус, – поясняет ма-ма. – Молитесь ему, когда вам что-то нужно.
– Мам, а можно ему сказать, что я очень есть хочу? – спрашивает Мэйлахи, но мама прижимает палец к губам.
Бабушка с ворчанием ходит по кухне, заваривает чай и велит маме нарезать хлеб, да чтоб не толсто. Мама сидит у стола, тяжело дыша, и говорит, что сейчас, только отдохнет минутку. Папа берет нож и начинает резать хлеб, а бабушке это явно не нравится. Она хмурится, но молчит, хоть куски и выходят толстые.
Стульев всем не хватает – мы с братьями устраиваемся на крыльце, пьем чай и едим хлеб. Мама с папой сидят за столом, а бабушка с кружкой чая сидит под Святейшим Сердцем.
– Бог свидетель, не знаю я, куда вас всех девать. В доме и одному-то места нет, а тут ишь сколько.
– Ишь-ишь, – хихикает Мэйлахи.
И я тоже говорю:
– Ишь-ишь.
Близнецы повторяют за мной, и мы все смеемся так, что чуть не давимся хлебом.
– Ишь чего, смеются они, – зыркает на нас бабушка. – Что в этом доме смешного?! Ишь разбаловались, вот я вам сейчас!
Когда она снова говорит «ишь», Мэйлахи так заходится смехом, что хлеб и чай летят у него изо рта во все стороны, а лицо становится совсем красным.
– Мэйлахи, а ну угомонись, и вы все тоже! – велит папа.
Но Мэйлахи никак не успокаивается.
– Поди-ка сюда, – велит папа. Потом закатывает рукав у Мэйлахи и замахивается ударить его по руке.
– Будешь вести себя как следует?
Глаза Мэйлахи наполняются слезами, и он кивает, потому что папа никогда раньше не замахивался.
– Вот и ладно, иди к братьям и посидите спокойно. – Папа опускает рукав Мэйлахи и гладит его по голове.
* * *
Вечером мамина сестра, тетя Эгги, пришла с работы – со швейной фабрики. Тетя Эгги такая же толстая, как тетушки Макнамара, а волосы у нее огненно-рыжие. Пристроив большой велосипед в комнатушке за кухней, она села ужинать. Тетя Эгги тоже жила у бабушки, потому что поссорилась с мужем, Па Китингом, который спьяну сказал ей, что она жирная корова и пусть уходит жить к своей мамаше. Это бабушка маме рассказала. И теперь места в доме совсем не осталось, потому что, кроме бабушки, тут живут тетя Эгги и сын бабушки, мой дядя Пэт, который ушел в город газеты продавать.
Тетя Эгги разворчалась, услышав от бабушки, что ей сегодня придется спать вместе с мамой.
– Закрой глотку-то, – велела бабушка. – Одну ночь потерпишь, а не нравится – шагай к мужу, там твое место. Господи Иисусе и святые Мария с Иосифом, ну что за дом! Ты, Пэт, а теперь еще и Анджела со своим американским выводком. И в старости никакого спокою нет.