В Петербурге я виделась с Б.М. Маркевичем. Он знал мою мать с юности, так как был очень дружен с ее сводным братом, Львом Арнольди. Маркевич всегда восхищался моей матерью. Он предложил мне, сейчас же по окончании последнего романа, приступить к составлению ее биографии. Я должна была собрать материалы. Сотрудничество Маркевича, я думаю, было бы мне очень полезно: он так живо помнил прошлое. Кроме того, он был дружен с другом моей матери, графом Алексеем Толстым, жившим в Калуге, когда мой отец был там губернатором. Болезнь Б.М. Маркевича и его смерть приостановили появление биографии матери (1884). Затем в продолжение трех лет у меня были другие дела, и я серьезно заболела. Но когда я получила из Лондона ящики с письмами, тетрадями и бумагами, я решила приняться за работу[2]. Она пострадала отчасти от моего плохого здоровья, отчасти же оттого, что я слишком медленно исполняла ее, так как у меня были и другие занятия.
Тем временем, до приведения в порядок ныне обнародуемых «Записок» моей матери, я решилась напечатать часть ее корреспонденции с разными лицами. «Русский Архив» напечатал несколько писем, вверенных его редактору. В 1888 году «Русская Старина» стала печатать письма моей матери к Гоголю, но Семевский вдруг, не знаю почему, прекратил их печатание – прекратил без моего ведома. Оно возобновилось только в 1890 году[3].
Марья Федоровна Соллогуб, с честностью, отличавшей всегда семью Самариных, отдала мне в 1882 году письма моей матери к Юрию Федоровичу (он, как и Ив. С. Аксаков, был ее верным, преданным другом и искренним почитателем с 1845 года). Я передала в 1882 году Самариным очень интересные письма Юрия Федоровича, и, кажется, некоторые из них были напечатаны.
Я хочу опубликовать переписку моей матери с Самариным, в особенности письма, написанные в пору Крымской войны и во время ее путешествия по Италии и Англии. Мать с 1846 года переписывалась, если не считать Гоголя, больше всего с Самариным.
У меня хранятся и письма матери к моему отцу в 1848 и 1849 годах. Они очень замечательны; в них говорится о петрашевцах, об аресте Самарина и Ив. С. Аксакова, о посещении моей матери Государем и Великим Князем Михаилом Павловичем. В письмах моего отца описываются Калуга, холера, страх пожаров (Орел тогда выгорел) и мнение моего отца об этих пожарах. «Сивуха, пьянство, ничего политического; а когда поджоги – это поджигают воры и бродяги; они грабят во время пожаров». Отец велел запереть кабаки, забрать бродяг, очень многих засадил в острог, заставил их работать, как кантонистов, и одел всех на своей счет. Те, которые вели себя хорошо, были выпущены и отправлены на родину, калужским же была роздана работа. Эти здравомыслящие меры моего отца вызвали донос на него. Его обвинили в превышении власти и произволе. Но когда холера прекратилась и паника прошла, калужские купцы, мещане и домовладельцы явились к отцу благодарить его за энергию. В городе было мало пожаров и только два поджога, но деревень сгорело много. Холера в Калуге была ужасная, смертность огромная, особенно между бродягами и пьяницами. В этих письмах есть целый ряд исторических фактов, которые не найдешь в архивах, есть изображение провинции и столиц в 1848–1849 годах и даже такие подробности о петрашевцах, которых нет в книге Майкова о Достоевском. Рано или поздно я могу дать в печать эти подробности, а также и многое другое: мнение Государя относительно декабристов, все, что Государь говорил о крепостном праве, которое так тяготило его, о некоторых английских политических деятелях, о февральской революции 1848 года, об июньских днях, о роли Ламартина.
Когда в 1888 году Анна Федоровна Аксакова напечатала первый том переписки мужа, она попросила меня отдать ей для следующих томов все сохранившиеся у меня письма Ивана Сергеевича. Но она умерла в 1889 году, и письма остались у меня, так как третий том еще не был выпущен.
Она поощряла меня в моей работе по исследованиям моего архива и советовала мне писать. Предупреждая, что юные суждения ее мужа о моей матери, чередование восхищения с разочарованием, должны вызвать во мне только улыбку, она писала мне: «Я надеюсь, что некоторые письма не покажутся вам несправедливыми, мой дорогой друг; вы знали моего мужа с детства, знали и живость его чувств».
Я ответила: «Надо все печатать; они мне кажутся типичными для Ивана Сергеевича; да и знаменитые стихи уже появились[4]. Если когда-нибудь два неподкупных и независимо прямых человека оценили друг друга, то это были моя мать и Иван Сергеевич. Он – единственный – написал о ней в 1882 году; он один так всесторонне понимал и знал ее после сорока лет верной дружбы, несмотря на былые размолвки»[5].
После появления в свет первых томов «Переписки И.С. Аксакова» я получила следующее письмо Анны Федоровны:
«Дорогая Ольга, все, что Вы говорите в Вашем письме о первых томах, доставило мне большое удовольствие. Пишите воспоминания; Вам помогут и Ваша память, и заметки, которые Вы уже так давно пишете. Вы жили с Вашей матерью в таком постоянном духовном общении. Мы, последние обломки великой и поэтической эпохи в России, той эпохи, когда люди мыслили и чувствовали, когда они занимались великими задачами человечества вообще и России в частности, мы обязаны завещать и передать мысли и работу этой эпохи будущим поколениям, тем, которые будут мыслить и чувствовать, после того как современное поколение истощит всю низменность и пошлость, составляющие теперь ее хлеб насущный. Христос с тобой. Анна»[6].
И все это время я не переставала работать, группируя, подбирая, соединяя хранящиеся у меня документы, занося на бумагу свои собственные воспоминания и мысли.
Во всем, что я сделала, я была простым отголоском того прошлого, в котором прошли и мое детство, и моя юность, и моя молодость. Я эхо голосов из могил, голосов дорогих мне людей, хотя некоторых я и не знала. Пушкина, Лермонтова, Жуковского я видела, когда была еще очень мала; он не вернулся в Россию к своему юбилею, вместо него прибыла «Одиссея»[7].
Я помню Жуковского во Франкфурте. Он рассказывал мне сказки в саду дома Рейтерна, в Саксенгаузене. Жуковский казался мне очень высоким, очень полным, добрым, таким веселым! Странная вещь – воспоминания детства: почему одни обстоятельства так поражают, а другие исчезают, как во сне. Быть может, в памяти детей остается то, что для них ново. Таким образом, в эти дни, проведенные моею матерью во Франкфурте, чтобы видеться с Жуковским (там был и Гоголь), кроме жены Жуковского, сестры ее Мии Рейтерн, поразивших меня своей красотой, и дочери В. А., маленькой Саши, я помню больше всего их собаку, как она глотала вишни и как Жуковский заставлял ее плясать. Гоголь, которого я встречала беспрестанно в Риме, в Ницце, в Бадене, был для меня свой человек и считался у нас обычным явлением. Я помню, что мы с сестрою, с которой были приблизительно одних лет и вместе учились, находили Жуковского приятным, веселым и ласковым. Гоголь также нам казался веселым, так как часто шутил с нами[8]. Вообще в то время он еще не был так нездоров, хотя уже в Риме к нему привязалась malaria. После этого лета, проведенного им в Германии, при возвращении в Рим с ним сделались особенно сильные припадки римской лихорадки и тот ужаснейший припадок в Неаполе, когда он чуть не умер и от которого только спас его врач, отправивший его едва живого морем в Геную. Морская болезнь тогда спасла его и прекратила припадки. Но с 1846 года здоровье Гоголя уже никогда не поправлялось. С тех пор он подвергался трехдневным лихорадкам, всякий раз, как попадал в местность, где они царят. Он схватил такую лихорадку в Одессе, возвращаясь из Палестины. Припадок этой болезни, осложненный гастритом, и свел его в могилу. Вначале он мало заботился о своей болезни, полагая, что это просто обыкновенный припадок трехдневной лихорадки, и ограничивался лишь строгой диетой. В то время в Москве свирепствовал злокачественный гастрит. От него умерла в том же году одна из наших двоюродных сестер. Доктора и тут, как и у Гоголя, не поняли болезни, они ничего не знали о малярии, между тем как она, как возвратная лихорадка, может с двух припадков унести человека.