Впрочем, спать мешало многое. Старик не предполагал, что квартира окажется такой запущенной. Обои, сальные и в непонятных разводах, были - особенно понизу - ободраны сплошь. Видимо, прежние хозяева держали собаку. В кухне из-за грязи неприятно было есть. Ванна заржавела, и, представляя себе, как еще недавно в ней купали пса, старик мылся стоя, отчего вода разбрызгивалась по полу.
- Не вытирай! Сама вытру! - кричала через дверь Машенька. - И не вздумай стирать свое белье. Разведешь грязь или прольешь на соседей. Сама потом ваши сранки выполоскаю.
В квартире было три комнаты. Но отдельную занял зять, внучка с Машенькой теснились в крохотной запроходняге, а старик жил на тычке, мешая всем. Ночью не спал, мучился днем, пока однажды не вспомнил о балконе. Напяливая на себя все мыслимые одежки, он теперь вытаскивал туда табурет (стул не умещался) и сидел часами, похожий на сторожиху. Потому окрестил себя по-польски "старушком". Стыдясь прохожих, вниз он глядел редко, а чаще - вдаль, на овраг, из которого вырастала гора ящиков, или вверх - в серое небо. Балконную дверь, чтобы не дуло, за ним закрывали, но он чувствовал, как нет-нет, а кто-нибудь из домашних посмотрит в стекло: мол, не помер или не сиганул через перильца? Помереть старик был готов, однако валяться на тротуаре дряхлой, обмотанной шарфами и шалями, куклой не хотелось...
"Я тут как в вольере, - думал Челышев. - Пятый этаж без лифта - вот она моя смерть..."
Возможно, он набрался бы духу спуститься на улицу и возвращался бы не спеша, приваливаясь к стенкам на каждом полумарше. Но тогда его заставили бы выносить мусор, загрузили бы магазинами, прачечной и еще Бог знает чем. Поэтому он выбрал тесный балкончик. Ненадежно приваренная к стене люлька стала последним прибежищем. Порой, как ребенок, теряя чувство реального, старик воображал, что отсюда по воздуху ближе к Америке, и значит - к Жене. Но бред кончался. Челышев стучал в стекло, и если дверь открывала внучка, то ворчала:
- Дует... Надо заклеить балкон. А то я никогда не избавлюсь от насморков и не получу аттестата зрелости.
"Не получишь, потому что не тем занята", - мысленно отвечал ей старик. Он уже кое-что знал о внучке. Однажды, когда дочь и зять ушли, Светланка заперлась с телефоном в отдельной комнате.
- Значит, сдаешь? На пятерки? Ах, у вас еще зачеты... - щебетала внучка, забыв, что стены отлично проводят ее голос. - Всё-всё время трудишься? Умник. Умник, говорю. Как живу? Плохо. Есть причина. Нет, не школа. Родители? Х-м... Они сами по себе. Я на них не похожа. Я монахиня. Не смейся... Хорошо, не монахиня, а затворница. Никуда не выхожу, вроде деда... Живехонький! Пронесло. Это бабки испарились... Макабр? Что такое макабр? Ах, это когда смеются над смертью. Поэтому и смеюсь, что жить не хочется. Тебе интересно? Что же не звонил, если интересно? Ах, новый телефон потерял?! Вовремя потерял... Почему? Потому что у меня сейчас то самое, что весной... Не помнишь? Напрасно. Напрасно, говорю, не помнишь. Тебя тоже касается. Ах, догадался?! Ну и как?
"Вот почему Машенька не вызвала ее на похороны Броньки! Она была после аборта. Шестнадцать лет - что за роковой возраст..." - вздохнул старик, тут же ощутив свою вину перед внучкой. Не качал, не растил. Машенька на версту не подпускала Женю к Светланке, и Челышев из солидарности не приближался. Только дарил коляски, одежки да трехпроцентные облигации.
- Ну, проглотил язык? Вкусно? Не бойся... Ах, смелый?! И что посоветуешь? Спасибо твоей бабушке. Зачем звоню? Не для того, чтобы учил. А мне без разницы, что ты там думаешь. Тебе - тоже? Не верю. Меня не колышет, а тебя колышет. Ты трус. А мне так вообще на все наплевать. На тебя, на школу, на всех-всех!.. - кричала за стенкой внучка. - А вот докажу. Возьму и слиняю. Нет, не в Крым. Что там хорошего? Там сейчас дождь. В Америку - вот куда. Тетка за мной прилетит.
"Неужели они пригласили Надьку? - испугался тогда старик. - То-то зятек подкатывался: неплохо, мол, Пашет, освежить квартиру, переклеить хотя бы обои. Ничего себе освежить! Это все равно, как грязного, потного, годами немытого обрызгать "шипром". А на какие, извините, шиши? Все ушло на поездку Жени. Неужто приедет Надька? Хоть бы Альф ее снова отговорил. Год назад он писал, что не пустит жену в Совдепию, откуда с таким мучением вырвались. Вспомнить страшно... А потом еще пришлось бежать из Польши, где по ночам бандиты убивали коммунистов и еще охотней - евреев. Он, Альф, был тогда хромой, Наденька еле жива после выкидыша, а пришлось переходить две границы и шесть лет в Баварии ждать американской визы. Так что Наденьку он в СССР ни за что не отпустит. Вот если можете, приезжайте погостить к нам. Примем как своих. Тут вам понравится, потому что где и жить, как не здесь, где люди друг другу не мешают и НКВД не боятся..."
Итак, днем Челышев торчал на балконе, а ночью прислушивался ко всяким стукам, шорохам, голосам на лестнице и особенно к негромким монологам, роняемым в переносной телефон. Казалось, квартиру занимала не одна семья, а три независимых человека, причем наличие других каждый считал чуть ли не покушением на собственную свободу. Жили здесь порознь, спали порознь, обедали порознь, даже молились в разных комнатах. У зятя висела старая, с двумя ковчегами, очевидно, XVII века неотреставрированная икона, а у Машеньки аляповатая, явно недавняя мазня.
Если внучки не было дома, Мария Павловна тянула телефон в запроходнягу, но разговаривала чересчур осторожно, пересыпая монологи междометиями, обрывками незнакомых старику песенок, афоризмов и анекдотов. Только о Надьке она говорила без обиняков. Возможный приезд золовки ее раздражал. Чем кидать деньги на "эруей", прислала бы племяннице тряпок. Девчонке надеть нечего.
"Нечего? - сердился старик. - Да она разгуливает в юбках и свитерах Жени".
Зять забирал к себе телефон заполночь и чаще всего звонил жене Марка. Старика это уже не задевало. В конце концов должен человек с кем-нибудь отвести душу, если жена от него отвернулась.
Утром зять поднимался раньше всех, фыркал в ванной и на цыпочках прошмыгивал в запроходную комнату будить Светланку. Переругиваясь, они шикали друг на друга:
- Не ори, всех перебудишь...
Но старик давно не спал, а Машенька, если не возвращалась пьяной, глушила себя снотворными и все равно не вставала раньше полудня.
Накормив и выпроводив дочку, зять часов до трех не подавал признаков жизни. Правда, иногда, разозлясь на Машеньку за чрезмерные, на его взгляд, расходы, Токарев принимался за хозяйство, бегал в магазин и остервенело бряцал в кухне кастрюлями. Это длилось день-два, потому что денег выходило столько же, а варево получалось еще ужасней.
От здешней пищи старик маялся желудком и надолго застревал в санузле.
- Опять заколодило, - ворчала за дверью Машенька, а старик вспоминал привольную жизнь с Женей, когда в комнате стояло глиняное блюдо с фруктами: ешь - не хочу. У Токаревых же апельсины или яблоки - и то изредка - покупались для одной Светланки.
"Отец Горио! - издевался над собой Челышев. - Однажды проснешься - зубы нечем будет почистить".
Пока он лежал в больнице, Машенька получала его пенсию, и теперь он тоже отдавал ей всю до копейки. Потому-то на улицу не выходил: в кармане было пусто. Машенька же денег отцу не предлагала. Вот и остались балкончик да еще сызнова заработавшая "Спидола". Ее мнимая инвалидность оказалась весьма кстати. Иначе бы не избежать ей участи Жениных секретера и кухонной мебели, которые дочь за гроши оставила прежним соседям. Недавно прекратили глушение западных станций, и, укутав приемник, старик часами баюкал его на коленях.
"Позвонить Филе? - подумывал иногда. - Но сюда ведь не пригласишь, а к нему не поедешь. Да и дома ли он? Если не помер, вернулся на службу, и ему не до меня. Нет, нехорошо таким "старушком" на глаза Филе показываться. Засмеет".
Челышев часто вспоминал один из рассказов палатного соседа:
"Старость, Пашка, гроб... Непобедимый склероз. Живет с нами тетка жены. Знаешь, что выкидывает в благословенный день пенсии? Получит свои сорок священных тугриков и тут же заказывает такси. Видите ли, ей надо торт купить и навестить приятельницу. "Теперь отвезите меня на Воздвиженку", - просит шофера. У того глаза на лбу. Небось еще не родился, когда Воздвиженка стала улицей Калинина. Как там они выходят из положения, не знаю, но едва шеф подвозит ее к нужному дому, мадмуазель вспоминает, что ее закадычная подруга здесь больше не живет. Она, понимаешь ли, давно на Ваганькове. Тогда, чтобы не пропадать торту, пенсионерка велит везти ее на Мясницкую. Начинается та же комедия, и, наконец, на улице Кирова старухе приходит на память, что мясницкая ее приятельница тоже покоится где-то там, куда на такси не подъедешь. Словом, после четвертой или пятой попытки мадмуазель в истерике, прижимая к груди раздавленный торт, возвращается "нах хаузе". Это двенадцатое число у нас, как день "икс". Я уж говорю жене: "Отнимай у нее пенсион. Ведь загнется прямо в Волге". Куда там! Палкой отбивается старушенция..."