Множество масок наполняло комнаты; блеск огней падал на бриллианты дам, горел в них разными цветами и оттенял лилейную грудь, к которой они прижимались. Танцевали французскую кадриль. Лидин стоял с молодою графинею Вельскою. Белое платье, украшенное гирляндою роз, на груди букет цветов и соломенная шляпка, обвитая незабудками, возвышали красоту молодой хозяйки. Черные ее кудри небрежно рассыпались по мраморным плечам, румянец горел на щеках, а быстрые черные глаза то приветствовали входящих в зал гостей, то обращались на Лидина, то вдруг робко устремлялись на узорчатый паркет. Черное домино входит с своею парою; Лидин нечаянно взглядывает, приходит в замешательство – не помнит фигуры, кадриль запутывается – и принуждены были бы кончить, если б услужливые товарищи не вывели Лидина из хлопот: начали новую фигуру. К счастью, смятения его не заметили, и он, окончив кадриль, сел подле прелестной незнакомки.
Голубой бархатный с серебряными бахромами сарафан сжимал гибкий стан ее; богатая повязка украшала ее голову; русая коса ее, заплетенная руками Граций, в красивых изгибах своих сливалась с белою лентою; легкие, флеровые рукава едва скрывали прелестные округлости белых рук, на которых горели сафирные браслеты; крупное жемчужное ожерелье спорило о белизне с невинною грудью красавицы, а прозрачная дымка, застегнутая алмазною запонкою, подымалась при каждом вздохе. Что-то милое, что-то неземное горело в голубых глазах незнакомки; какая-то непостижимая прелесть окружала ее; казалось, что воздух, напоенный ее движением, разливал запах весенних лилий; каждое движение ее рождало тьму новых очарований, и в каждой складке ее одежды скрывался рой наслаждений. Увидев Лидина, она смешалась – розы вспыхнули на щеках ее. «Позвольте, сударыня, просить вас на вальс», – сказал Лидин трепещущим голосом молодой красавице; она потупила глаза, подала руку, и вот – они кружатся, едва касаясь блестящего паркета; рука незнакомки покоится на плече счастливого Лидина; он обнимает эфирный стан ее, он близко к ее сердцу: ах, сердце его сильно, сильно бьется. Он хочет говорить, но речь замирает на устах его. Вальс кончился – и Лидин погружен в задумчивость. Тысячи мыслей волнуют душу его; ему надобно было много сказать; он проклинает свою застенчивость, проклинает себя, проклинает бал… Но вот раздался гром котильона[13]; весь зал приходит в движение: мужчины порхают между дам, подобно мотылькам в пышном цветнике востока; старики, оставя бостонные столы, теснятся у дверей зала; старушки чинно усаживаются впереди, чтобы взглянуть на милых внучек, чтобы вспомнить богатые балы семисотых годов, чтобы сказать со вздохом: «И я в старину не хуже вас танцевала менует а ля рень». Пестрый кружок уже составлен – и вот наш испанец стоит с прекрасною славянкой.
«Несравненный котильон! Зачем грозный приказ Эскулапа исключил меня из числа твоих членов! Зачем не могу я в длинных твоих междудействиях разгадывать с прелестною соседкою таинственные уставы мод, чувствий, прихотей, философии, обмороков и пр. Зачем не могу блистать журнальными эпиграммами или усыплять романтическими стихами томных голубых глаз, осененных длинными черными ресницами. Зачем не могу получить из беленькой ручки керового[14] короля или поймать счастливый узелок на батистовых платочках красавиц! Проклятая чахотка!» Но обратимся к Лидину, как он беседует с своею парой.
«Вы не отдали карты», – сказала незнакомка. «Она у меня, – отвечал Лидин. – Она должна напоминать мне счастливейший день моей жизни. Вы улыбаетесь; это не комплимент, сударыня. Около полугода уже прошло, как я имел счастье увидеть вас: не стану говорить, что произвел взор ваш, – скромность ваша для меня священна; но вам известно, что с того дня следовал я везде за вами, как тень; беспечность, спокойствие простились со мною – вы стали мне все – вы краснеете; простите моей откровенности – накажите дерзкого, но выслушайте его. Ежели чувства человека, который дышит одними вами, ежели тихая супружеская жизнь скажут что-нибудь в вашем сердце в мою пользу, отворите мне храм блаженства прелестною рукою вашею». – «Нам начинать», – сказала трепещущим голосом красавица, подала ему руку, и – Лидин у ног ее. Рой девиц, сплетшись руками, кружится около счастливца, подобно душистому венку Флоры; незнакомка скрывается между ними. Вдруг все рассыпалось, и Лидин летит, обвив дрожащею рукою голубой сарафан своей любезной.
За ужином сидел он подле графини Вельской, но глаза его, сердце, мысли стремились к русской красавице, и пламень взоров его часто встречался с искрами, которые при свете огней сыпались с алмазной запонки. Наконец кончился и этот счастливый вечер; начало рассветать, и полусонные, измученные, но довольные гости помчались в спокойных каретах по хрупкому снегу в молчаливую область Морфея.
Солнце было уже высоко, но в доме графа Вельского царствовала глубокая тишина. Все спало. В полусветлой спальне молодой графини лежал на столе пастушеский наряд – молчаливый свидетель вчерашних веселостей. В комнате графа лежала на полу недокуренная трубка и как бы говорила: «Он не мог докурить меня от усталости», а упавшая под стол книжка – Собрание стихотворений какого-то молодого поэта, – казалось, шептала: «Этот раз я его усыпила». Зазвенел колокольчик в дверях швейцарской; сонный швейцар, протирая глаза и удивляясь раннему визиту, отворил двери, и Лидин явился перед ним. «Послушай, друг мой, – сказал он с приметным смятением, – я имею до тебя надобность». Низкий поклон был ответом изумленного привратника. «Не можешь ли ты сказать мне, как зовут ту девицу, которая вчера была здесь на бале в голубом сарафане с мужчиною в черном домино». – «Позвольте… не та ли?» – «Нельзя не приметить: она прелестна, как ангел». – «А! Это, сударь, девица Бильская: довольно, кавалер – ее отец, это я знаю». – «Где они живут?» – «В Морской, в доме NN». – «Вот тебе за известие, но я требую глубочайшего молчания». Он сунул кошелек в руку швейцару и бросился в карету.
Целый вечер задумчивый Лидин ходил скорыми шагами по комнате, десять раз подходил к бюро, начинал десять писем и потом бросил их в пылающий камин. Наконец велел подать карету, оделся и, когда человек вошел доложить, что карета готова, приказал ему снять с себя фрак, подать халат и отпрячь лошадей. Целую ночь не мог сомкнуть он глаз; будущность являлась ему то со всеми прелестями блаженства, то со всеми ужасами отчаяния; с вершины счастия, из нежных объятий обожаемой супруги, низвергался он в океан бедствий. Жить без нее!.. Нет – он трепетал от одной этой мысли. Сон сомкнул глаза его, и воздушный хоровод мечтаний вился над головою влюбленного.
На другой день, встревоженный, бледный, трепещущий, входит он в квартиру Бильского, не смеет перевести духа, не может решиться – наконец спрашивает и узнает, что Бильские вчера еще уехали в деревню. Это поразило его; но сердце начало биться тише: он задумался; но лицо его стало спокойнее. Какие непроницаемые, какие неописанные тайны чувств человеческих! Возвратясь домой, Лидин заперся в кабинете и написал роковое письмо к Бильскому. Надежда, страх водили его рукою. Он объяснял всю жестокость любви своей к дочери почтенного старца не в пышных выражениях, но языком души. Письмо его горело тем пламенем, который жег его сердце: часто слезы блистали на его ресницах, часто вскакивал он со стула, стоял неподвижно, подымал глаза к небу, тяжелый вздох вылетал из стесненной груди его, медленно проходил он к бюро и продолжал трепещущею рукою начатые строки. Письмо запечатано и отправлено.
Не стану говорить о положении Лидина в течение нескольких дней ожидания ответа: оно неизъяснимо; влюбленных понимают одни влюбленные. Спросите ваше сердце, и оно яркими красками опишет вам чувства моего героя. Наконец это роковое письмо получено. Долго не смел он его распечатать, сердце его билось, руки дрожали, он смотрел на пакет подобно умирающему, который смотрит на медика и в глазах его старается прочесть приговор свой. Но вот ужасный листок распечатан; глаза Лидина пожирают его, он не видит ничего, он ищет только тех слов, которыми решается его участь! О восторг! Несравненная, обожаемая им Бильская отдает ему руку. Отец приглашает его в деревню. Что может сравниться с его блаженством! Что может заменить эти минуты! Друзья мои! Я готов начать снова целый век страданий, если найду в нем одну такую минуту.