Но ребятишки успели уже выхватить из среды своей младшего брата, неуклюжего карапузика лет пяти, с огромным куском ржаной лепешки во рту, выставили его вперед и, прежде чем руки матери опустились книзу, отступили в угол.
– Это Филька кричал, а не мы… – проговорили они в один голос, тискаясь друг на дружку.
– То-то – Филька, я вам дам Фильку, смотрите вы у меня! – произнесла старуха, отступая, в свою очередь, и грозя в угол.
Она повернулась к ним спиною и мгновенно обратила вскипевшую досаду на старшую дочь – девушку лет семнадцати, сидевшую на лавочке, подле окна.
– Ну, чего ты сидишь – ноги-то развесила, – начала старуха, принимаясь снова размахивать руками, – что сидишь?.. Неушто не видишь – лучину надо поправить, словно махонькая какая: все ей скажи да скажи, сама разума не приложит!..
Девушка встала, молча вынула из горшка новую лучинку, зажгла ее, подержала огнем книзу, заложила в светец и села со вздохом на прежнее место. Дурное расположение старухи нимало, однако ж, не изменилось. Волнение и досада проглядывали по-прежнему в каждом ее движении. Она суетливо подошла к окну, прислушалась сначала к реву бури, которая сердито завывала на улице, потом вернулась на середину избы и, обнаруживая сильное нетерпение, начала вслушиваться в храпенье, раздававшееся с печки.
– Левоныч, а Левоныч, – заговорила она наконец, топнув ногою и устремляя глаза на рыжую бороду, которая выглядывала вострым клином из-за края печки. – Левоныч, слышь, говорят, вставай! Ну чего ты, в самом-то деле, разлегся, словно с устали; полночи дожидаешься, что ли? Вставай, говорят!
– О-о-о! Господи!.. Господи!.. Чего тебе, ну? – отозвался староста, зевая и потягиваясь.
– Тьфу, увалень! Прости Господи! Тебе что? Тебе что?.. – подхватила она с сердцем и стараясь передразнить его. – Тебе что?.. Сам наказывал будить; память заспал, что ли? Я чай, у Савелия давно завечеряли; ты думаешь – староста, так и ждать тебя станут, – нешто возьмешь; вставай, говорят!
– Ммм… – простонал староста, переваливаясь на другой бок; при этом борода его исчезла и на месте ее показалась багровая, глянцевитая лысина, на которой свет лучины отразился, как в стекле.
– Слышь, говорят, понаведались за тобою от Савелья, сказывают, и мельник там, и пономарь, – крикнула она, обнаруживая крайнее нетерпение.
Но на этот раз лысину покрыл овчинный полушубок, и уже старостиха ничего не услышала, кроме удушливого храпа и сопенья.
Старостиха была баба норовистая и ни в чем не терпела супротивности. Не раздумывая долго, она бросилась к печке и занесла уже правую руку в стремечко, с твердым намерением стащить сонного старосту на пол, как в эту самую минуту раздалась стукотня в окне, и вслед за тем кто-то запел тоненьким голосом:
Коляда, коляда!
Пришла коляда!
Мы ходили, мы искали
По всем дворам, по проулочкам…
– Мамка, пусти к ребятам на улицу! – заголосили в то же время ребятишки, выступая из угла. – Пусти хоша поглядеть…
– Цыц, окаянные! Цыц! – крикнула старостиха, ухватившись второпях за ногу мужа и поворачивая назад голову.
– Мамка, мамка!.. – заголосили громче парнишки, подстрекаемые пением за окном, которое не умолкало. – Пусти поглядеть на ребят…
Но старостиха недослышала далее; она соскочила наземь, схватила веник и со всех ног метнулась в угол. Ребятишки снова выставили вперед Фильку. Но на этот раз дело обошлось иначе. Старуха ухватила своего любимца за шиворот, веник зашипел, Филька испустил пронзительный крик и болтнул в воздухе ногами.
– Вот тебе, вот тебе!.. – проговорила мать, скрепляя каждое слово новым ударом. – Ну перестань же, перестань, – присовокупила она, смягчая неожиданно голос и увлекая его к столу, – перестань, говорят; на пирожка, на пирожка, – продолжала старуха, суя ему под нос кусок, – на пирожка… А, так ты не хочешь, пострел, не хочешь… на же тебе, на тебе! – И веник снова зашипел в воздухе. – Ну, на пирожка… возьми… О! О! Уймешься ты али нет?! Опять!.. Постой же, постой…
И веник поднялся уже в третий раз, как за окном раздался новый стук, но только сильнее прежнего, и тот же голос запел, но только настойчивее:
Чанны ворота!
Посконна борода.
Кричать ли Авсень?..
– Матушка, подай им хоть лепешку, – сказала старшая дочь, робко взглядывая на мать и потом обращая с любопытством живые черные глаза свои на окно, – они, матушка, так-то хуже не отстанут…
– Не отстанут! Ах ты, дура, дура! – крикнула старостиха, бросая Фильку и останавливаясь впопыхах посередь избы. – А вот погоди, я им дам лепешку…
Но шум под окном обратился уже в неистовые крики, сопровождаемые присвистыванием, прищелкиванием, и голос распевал во все горло:
Чанны ворота,
Посконна борода,
Честь была тебе пропета,
Подавай лепешку
В заднее окошко!
Присоединенный к этому вой Фильки и рев остальных детей остервенили вконец старуху; и бог весть, чем бы все это кончилось, если б не голос старосты, который раздался почти в то же время с печки:
– Старуха… О! Что у вас там такое? Соснуть не дадут… никак, колядки задумали петь… гони их…
– А сам-то ты что лежишь на печке, увалень ты этакой?! Бьюсь не добьюсь поднять его на ноги. Тьфу!..
Старый черт, подай пирога,
Не дашь пирога – изрубим ворота.
Авсень!.. —
раздалось под окном.
– Вишь, черти! – вымолвил староста, подпираясь локтем и лениво потирая лысину. – Поди уйми их, старуха, чего стоишь?
Старостиха подняла окно и высунулась на улицу; но почти в ту же минуту отскочила на середину избы. Несколько комков снега влетели вслед за нею.
– Ух, окаянные! Ух, дьяволы! – завопила старуха, протирая глаза и метаясь как угорелая из угла в другой. – Где кочерга?.. Где? А все ты, увалень! Лежит себе, словно с ног смотался, – не шелохнется, хоть дом гори.
На будущий год
Осиновый тебе гроб… —
крикнул кто-то звучным голосом, ударив кулаком в оконную раму.
– А вот погоди, погоди, – проговорил староста, спускаясь наконец с печки. – Дам тебе осиновый гроб; это, я знаю, все Гришка Силаев озорничает; погоди, я тебе шею накостыляю, – заключил он, став на пол и протирая глаза. – Вы чего?.. Ну, чего воете?
– Тятька, пусти нас на улицу! – жалобно отозвались ребята.
– «На улицу»! Прытки добре; слышите, погода какая, замерзнуть, небось, хочется… Парашка, давай кушак да шапку – они, кажись, на лавке под образами, – давай, пора идти, я чай, и взаправду у Савелия завечеряли… – промолвил он, обращая сонные глаза на старшую дочь, которая во все это время так же неподвижно сидела на лавочке, изредка лишь завистливо поглядывая на уличное окно.
– Ну вот, давно бы так, ступай-ка, ступай!.. И то два раза спрашивали, – сказала старуха, торопливо подавая варежки.
– Вот что, хозяйка, – вымолвил муж, останавливаясь у двери, – смотри без меня никого не пущай в избу; не равно ряженые придут – гони их в три шеи… Повадились нынче таскаться… А пуще всего не пущай Домну. Чтоб и духу ее здесь не было…
– Чего ей ходить-то, – недовольным голосом возразила жена, – небось, не придет… Да вот постой, я припру за тобой шестом калитку…
Сказав это, она набросила полушубок на плеча и, ворча что-то под нос, поплелась за мужем. Очутившись на крылечке, староста остановился, ошеломленный стужею и ветром, который с такой силой мутил по двору снег, что нельзя было различить навесов.