Некоторые искали обходных путей. Кто-нибудь из «городских» указывал им свои наблюдательные пункты у задней стены, но и туда они бросались целой толпой. Случалось охранники ловили особенно смелых и неосторожных и для острастки запирали их часа на два в какой-нибудь сарай, но на поведении массы это не отражалось – ведь в следующий раз приезжали другие.
После ареста полицейских и офицеров «городские» получали преимущества хотя бы потому, что бывали здесь постоянно, скоро узнали тюремные порядки, а у стен установили свои порядки, и держались сплоченной, организованной группой. По вторникам и пятницам, в дни передач, они не настаивали на своем, старались только передать то, что принесли, зато в остальные дни были здесь полными хозяевами.
Жены и матери, дети или сестры некоторых заключенных приходили к тюрьме если не каждый день, то все же гораздо чаще, чем два раза в неделю. Здесь все было пропитано одной мыслью мыслью о том, что делается внутри, за стенами. Если готовился этап, об этом у ворот узнавали заранее. Кто-нибудь видел, как от железнодорожного вокзала к тюрьме прошел конвой – группа солдат, вооруженных особым образом. Кто-нибудь видел, как этот конвой вошел в ворота. Некоторым удавалось заглянуть внутрь двора через обнаруженное ими в глухом углу отверстие в стене. Перед отправкой заключенных выводили из камер во двор, выстраивали в колонны, обыскивали в последний раз. Еще до того в щели удавалось заметить усиленное движение, означавшее подготовку к отправке, и все эти небольшие, но важные сведения жадно ловились стоящими у ворот. Сведения сопоставляли, рассуждали, как бы не пропустить отправку, с какого места лучше смотреть, чтобы увидеть своих, если они будут в этапе, а если их не будет, то чтобы удостовериться в этом.
Соне с Наташей ничего не стоило облазать по сугробам. стены тюрьмы со всех сторон. Обойти все, везде заглянуть, составить свое мнение было обязанностью девушек. Для пожилых матушек, вроде Моченевой, они являлись своего рода легкой кавалерией.
Было два пункта, с которых можно было видеть часть двора. У задней стены, прямо против места прогулок, почти там, где летом была яма, намело высокий сугроб с горбом – оттуда не только было видно гуляющих, но и они могли видеть пришедших. Зато их мог увидеть и охранник, если против обыкновения обернется лицом к стене, и случайно прошедшее мимо начальство. Это местечко было особенно заманчивым, недаром там всегда, даже после сильных буранов, пролегала тропинка. Но пользоваться им удавалось далеко не всегда, а перед этапами там частенько прогуливался кто-нибудь из охраны место было известно и им. Тут-то чаще всего и попадались «деревенские». Но уже само присутствие охранника говорило о многом – о том, что во дворе что-то готовится.
Другое место было почти у дороги вдоль Иргиза, в конце засохшего монастырского сада. Часть стены там покрошилась, обрушилась, заделана кое-как простыми досками со щелями. Около лежала куча щебня неубранные остатки обрушенной стены. Если забраться на кучу, можно было видеть и центральный двор. Правда, это очень далеко, рассмотреть гуляющих трудно даже острым молодым глазам, но в крайности пользовались и этим местом. А уж то собирается ли этап или тревога была ложной, оттуда вполне можно было понять.
Ходили туда не только когда ожидали этапа, а и в те неудачные дни, когда около ворот дежурил самый злой охранник с очень подходящей для него фамилией – Лютов. Говорили, что он служил начальником милиции где-то в районе, попал в тюрьму за превышение власти, судя по наказанию, должно быть, очень серьезное, и здесь, заслужив доверие начальства, насколько возможно показывал свой характер.
На дальнем углу было особенно холодно. С Иргиза дул пронизывающий ветер. Побродив около тюрьмы часа два в легоньком, скорее осеннем, чем зимнем пальтишке выше колен, Соня прибредала домой совсем больная: заваливало грудь, в теле чувствовался жар. Хорошо, что постель ее была у печки. Отогреется за ночь, а утром опять на свое дежурство.
Среди тех, кто часто ходил к воротам, быстро выработалось правило – держаться бодро, не плакать, особенно в те минуты, когда заключенные могут их видеть. Все по собственному опыту хорошо знали, как выводят из равновесия чьи-нибудь слезы, даже если это слезы постороннего, может быть, и неприятного человека, не говоря уже о том, если плачет кто-то из близких, родных, любимых. В городе, среди людей, горячо сочувствовавших батюшкам и их семьям, далеко не все понимали это. Здесь же, около тюрьмы, понимали все.
Тюрьма учит быстро. Когда среди женщин появлялись новенькие, их можно было сразу отличить по тому, что они многого не понимали совсем или понимали по-своему. Они плакали при всех и даже тогда, когда им удавалось показаться за воротами своим мужьям; они держались особняком, сторонились всех прежних, более опытных, и явно считали, что их положение совершенно особое. Дескать вам-то поделом, а вот у меня муж ни за что попал! Невинный!
И «прежние» тоже были неопытны. Какой бурей встречали они это слово – «невинный».
У нее невинный, а у нас что, виноватые?
Завидев новенькую, еще дорогой разливавшуюся в слезах, нервно, а то и зло, бросали:
– Горя еще не видела, вот и ревет!
Постепенно все поняли и то, что не нужно обижаться и не нужно объяснять. Пройдет дня три-четыре, и новенькая поймет все сама, без объяснений. Только вот за ворота пускать их заплаканных не очень хотелось: ведь они портили радость свидания не только своим мужьям, но и тем, кто находился вместе с ними. А радости этой у них так мало, она так нужна им!
Невинные… Долгое время казалось, что там, внутри, совсем нет по-настоящему виновных, что все попали туда по какой-нибудь ошибке, по наговору или по чьей-то злой воле. Товарищи о. Сергия по камере казались его детям такими же жертвами, как и он сам, но ведь ручаться за всех, тем более за незнакомых, никак нельзя. Ходил слух, что у офицеров действительно было что-то вроде заговора, что они собирались где-то за Иргизом на пустой даче и о чем-то там совещались. На одном из допросов Вишняков открыл следователю их тайну; рассказал, а потом сошел с ума. Или, может быть, наоборотсначала помешался, потерял контроль над собой, а потом рассказал о заговоре, а может и наговорил напраслину на себя и своих товарищей. Что там было и чего не было – неизвестно, но зато очень хорошо известно, что о. Сергию опять пришлось быть в одной камере с помешавшимся, а это такая нагрузка для нервной системы, которой и на свободе не приведи Бог никому.
Как раньше за Шашловым, так теперь пришлось присматривать за Вишняковым, успокаивать его, уговаривать, а главное, испытывать на себе постоянный гнет от тесного соприкосновения с крайне возбужденной, больной психикой человека, от которого некуда уйти или хоть отойти подальше. К счастью для о. Сергия, его скоро перевели из этой камеры (все это происходило в декабре). Затем Вишнякова освободили из-за его помешательства, а еще несколько времени спустя жена совсем увезла его из города. Может быть, они опасались, как бы его опять не взяли, да и трудно им стало жить здесь, особенно жене, от которой отвернулись все прежние подруги по несчастью. При встречах кололи ей глаза – твой муж наших мужей погубил, и мы все из-за него страдаем. А случалось, что и похуже этого говорили. И уж, конечно, никому не было дела до того, что она сама переживала.
Вишнякова была женщина умная и твердая, но можно думать, что ей было бы легче видеть мужа в тюрьме или лагере, чем дома таким, каким он стал.
Ни Вишняков, ни его жена не забыли забот о. Сергия и, собираясь уезжать, зашли навестить его семью. Посидели, попили чайку. Им сначала обрадовались, надеялись, что Вишняков расскажет какие-то еще неизвестные подробности тюремной жизни, но ожидания не оправдались. Вишняков заметно старался держать себя в руках, говорил некоторое время нормально, но скоро сбивался и начинал нести околесицу. Жена все время была настороже; когда муж начинал заговариваться, старалась направить разговор в нормальное русло или просто перевести на другое; хозяева помогали ей в этом. До самого прощанья неловкости хотя и возникали ежеминутно, все-таки были не особенно сильны, но когда стали прощаться, Вишняков заявил: