Федор кивнул.
– Хорошо как молвил, Дмитрий Иванович! Лепо! Люблю я книжное слово, ибо оно виноград смысленный и тем слаще медов. Мне бы тако сказать, как ты. А я рассеян сделался, никоторого ума не осталось…
– Еще б! Где отец твой, где брат твой! Как не растеряться?
Федор покачал головой со отрицанием.
– Не от того ум мой смешался. От нее… От моей Пим, от речной жемчужины моей…
Хворостинин вздрогнул от такового совпадения.
– Ты, брат…
– Всё знаю! Взять в жены не могу, оттого что она замужем, да и звания не моего… Правда, вон святой Петр, князь Муромский, бортникову дочь из деревни за себя взял, простую девицу…
– То святой, а то ты! Нет тебе такого пути, род уронишь.
Федор ему отвечать не стал, он толковал про свое, не очень-то и слушая Хворостинина.
– Взять ее спроста – тоже не могу! Душа блуда не приемлет. А и отказаться сил нет. Хочу, чтобы она рядом со мной была, не могу отпустить! Скажешь мне: от мысленного волка звероуловлен, – яко святым Иоанном Златоустом писано?
Хворостинин ничего Федору не ответил. Какие еще есть словеса у Иоанна Златоуста, Бог его знает! То всё для книжников.
– Может, и так. Но я до скверны опуститься себе не позволяю… Как быть? Может, во иноки постричься? Вот благое средство-то для исцеления! Но сказано в Писании: «Крепка, как смерть, любовь; она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…» Сил нет у меня – пойти в обитель! Или все же пойти?..
Говорил бы Тишенков-младший о душевной своей язве, и говорил бы, и еще бы говорил без унятья, но Хворостинин дал ему угомон – схватил за руку. Тот замолк разом и будто бы ото сна очнулся.
Тогда князь сказал ему:
– А теперь… не при бабе: живот разболелся. Доведи меня до дырки, шурин мой многоценный! Без баб, без дворни, без сраму для меня. Сам. Поможешь ли? Христом Богом…
Тишенков-младший в ответ горестно покачал головой.
– Помочь-то помогу, отчего ж, мы ведь в свойстве с тобой ныне, мало не в родстве. Токмо иначе… Не будет тебе никакой дырки, Дмитрий Иванович. Еще день не будет, а то и два. Прости… на судно пока пойдешь.
Хворостинин аж зубами скрипнул от злости. Больше всего в жизни сей боялся он слабости и беспомощности. Смерть – она что? Она от Бога. Просто твой черед пришел перед Судией отчет держать. Дряхлость, увечье, расслабление – вот горе истинное! Всем в обузу, всем в помеху…
С этой мыслью князь заснул, так и не успев взгромоздиться на судно.
Ослаб!
– Почему эта при моем муже сидит, руками его трогает и под исподней его рубахой пальцами копошится?
Хворостинин проснулся рывком, но объяснить толком ничего не успел:
– Дуняшенька…
А Дуняшенька наяривала не хуже косца ранним утром. Таково отмахивала, что едва только гром с молоньей под крышею не гремел.
– Ну не стыд ли? Федор! Зачем разврат ты тут устроил?! Митенька мой спит, едва живой, а ты к нему какую-то гулящую жонку допустил?!
– Знахарка моя… То для лечбы… рубаху приподнять да под нею повязку бы поправить… – смущенно держал ответ Тишенков-младший.
– Повязку? Поправить? Своему мужу я сама что хочешь поправлю! Никакая знахарка так ему не поправит, как я поправлю! Всё ему поправлю, что надо ему поправить! А больше никому соваться не надо и ничего поправлять ему не надо! Ишь ты, знахарка! В знахарках старухи скрюченные ходют, замшелые да скособоченные, а тут какова пава под бок ему села!
– Не бранись, сестрица… Не бранись, грешно это.
– А как невесть кого одну при Митеньке моем оставлять – не грешно, что ле?
– Уймись же ты, сестрица. Да она мне… – И тут Федор застрял, мучительно не понимая, как объяснить, что за женщина живет при нем.
– Ну и кто она тебе? – ядовито встряла Дуняша. А потом нажала: – Еще и тебе!
– Я холопка его… Фи-о-до-ра Ни-ки-тича… – подала голос зырянка, опустив голову, взора не отрывая от пола.
Дуняша сейчас же замолчала. Холопка – другое дело. К холопке ревновать нельзя, ибо она – никто.
Федор нерешительно кивнул, подтверждая:
– Так и есть… Взял я к себе в дом каргопольца одного, большого книжника, широкого ума человека, именем Касьян, прозвищем Глухарь, сын дьяконов. Книги мне переписывает, байки потешные плетет и, главное, храм новый ладит у меня в Рамонье. Во своих-то в Полунощных краях разодрался он с кем-то крепко, больно перечить всем любит. Нравен! Чуть не прибили его там за злой язык. Так я его под кабалу взял: покуда слободен человек, нетрудно подъелдыкнуть его тому, кто посильнее; а как в кабалу запродался, почитай, оборону себе нашел – уже не с ним, а с господином его враг претыкаться будет. Касьян нынче за мною. Не как с холопом я с ним, но как с дорогим слугой, едва ли не как с товарищем с молодшим… Берегу.
Дуняша повела бровями с досадою:
– Касьян-Касьян… А баба-то кем ему?
– Женою. Она мне по мужней кабале – холопка.
Услышав всё самое необходимое, Дуняша вмиг и думать забыла про коварную врагиню. Из сеней велела позвать хворостининского дворового, который нес за нею поклажу изрядной тяжести. Вот, объясняла она, заселяя стол свертками и сверточками, пирог брусничной, от него по всему телу свежесть; а вот пирог со смородинным листом да кислицею, от него ясность в голове; а вот язьки вяленые… а вот медок с чагою да с бессмертничком, да со зверобоем, сама делала, крепость от него всяческая… вот еще… а вот… а вот… авотавотавот…
– К чему всё сие, сестрица? Неужто у нашего отца в дому такового не найдут либо не сготовят? – недоуменно влез Федор в ее былину о славных пирогах и травах.
Тут Хворостинин словил взгляд многоценной супруги своей, протянувшийся ко зырянке, да и ответный взгляд Анфусы, в мгновение ока брошенный из-под опущенных ресниц. Прямо в воздухе связались два взгляда во едину тропинку, протоптанную меж знатною женщиной и безродною, сделав их союзницами.
Разве понимают мужья да братья в таких делах? Молчали бы! Вот о чём немо договорились Дуняша с Анфусою за столь краткое время, коего не хватило бы хоть на едино биение жилки на шее. И Дуняша, махнув рукой, продолжила:
– А вот стекляница с кедровой живичкою, для заживления ран…
И только-только вымолвив про раны, сейчас же заплакала, на колени у ложа хворостининского опустилась и принялась целовать его в лоб, в подбородок, в щеки. А потом прижалась щекою к щеке, не забывая нежно упрекать мужа:
– Ну как же ты так? Угораздило же тебя, мой Митенька… ну можно ли так было?
«Ну да, – подумал Хворостинин, ответно поглаживая супругу, – как же я так? Должно быть, по пьяни на кочерёжку напоролся… Не берегуся, миленькой я мальчоночка!»
Меж тем сердце его пропустило удар: соскучился… Хорошо, что она пришла. Пусть хоть в чем его корит, лишь бы рядом была, лишь бы касалась его, лишь бы дух от ее волос дразнительно забирался в ноздри.
– Не бережешься, совсем не бережешься… – укоряюще мурлыкала жена.
И тако успокоившись у мужней щеки, поговорила еще немного про отцову печальную долю, про братнее буйство да и ушла, сговорясь забрать Дмитрия Ивановича третьего дни, не ранее.
Как только затворилась за нею дверь, Хворостинин спросил Федора о главном:
– Что брат твой? Объявился? Где он, снедь рачья?
– Эх, Митрей Иваныч, – назвал его Федор иначе, чем прежде, мягче, по-домашнему, – то тайна. Невесть куда скрылся мой шалопутный брат, а твой обидчик.
Хворостинин, ярясь на себя за проигрыш в сабельном бою, за боль и слабость нынешнюю, а пуще серчая не пойми на кого из-за глупого, позорного раздрасия, случившегося вроде бы на пустом месте, стоившего дорого и обещающего, если размыслить, с течением времени стоить еще дороже, закрыв глаза, процедил:
– Господи! За что ж мне Твоя немилость такая? По каким грехам заслужена?
А Федор ему, ободрительно:
– Не спеши, Митрей Иваныч. Кого Бог любит, того испытывает. Может, и впрямь, за грехи ударил Он тебя, а может… поучить захотел. Милость Божья разною бывает, не нам судить.