Гусли – крылья летучие, песни – мысли сердечные… Светел переменил лад, свистнул, топнул.
– Девоньки красёнушки, бабоньки статёнушки, пособляйте!
И опять запел, смешно истончив голос. Женство сыпануло весельем, дружно грянуло, подхватило:
Помолясь святым и правым
Матерям, что нас хранят,
Я на радость и на славу
Шью любимому наряд.
Чтоб лелеял в теле душу,
Отгонял любое зло,
Чтобы грело в злую стужу
Вещих рук моих тепло.
Веретёнце я кружила,
Заговаривала ткань,
Лишь бы мужа защитила:
Скройся, рана, кровь, не кань!
Ты узором обережным
Свейся, крашеная нить,
Чтоб любовь моя и нежность
Жизнь сумели сохранить!
Самый проворный плетельщик, седой щупленький мужичок, довершил стенки корзины. Напоказ перевёл дух… пальцы тут же заплясали вдвое быстрей, свили травяные стебли в косицы, тугим венцом опря́тали край. Делатель заглянул внутрь, быстро ссёк торчащие комлики, выдернул колючий листок:
– Готово!
– Молодец, дядя Кружак! – похвалили его. Впрочем, состязатели не так уж сильно отстали.
– Готово… готово!
Корзины поплыли по рукам, их пытались мять, сдавливать. Светел приглушил гусли. Страх давно сменился задором, пальцы только размялись, он уже досадовал. Стоило принаряжаться, чтобы поспеть к шапочному разбору!
– Всё, что ли? – спросил он, нащупывая за спиной чехолок.
– Погоди, загусельщик, – посмеялась разбитная толстуха в кручинном уборе. – Теперь-то самое главное будет! Корзинам прове́р!
Она звалась Репкой. Лицо – одни щёки, крепкие, румяные. За бабонькой плыл дух свежего пе́чева. Репку числили первой на всё Правобережье калашницей. С калачами и на купилище выезжала. Грузила в сани морожеными, потом отогревала и…
– Ты бы пока гусельки на плясовую строил, – посоветовала другая баба, рослая, худая, морщинистая.
Светел обрадовался, взялся за шпенёчки, слаживая звучание струн. Корзины, все семь, выложили кверху донцами в круг, к ним уже подталкивали хохочущих и смущённых девчонок. Совсем молоденьких, только вздевших понёвы.
– Давай, гусляр! Гуди гораздо!
Светел кивнул. Пустил наигрыш вначале неторопливо, затем стал как бы раскачивать, храбрить, украшать.
Добрый молодец поспешает,
Трое саночек погоняет.
Ждут его девоньки, ожидают красные,
Эх да погоняет!
Сам собою он черноусый,
В первых саночках – светлы бусы,
Будут вам, девоньки, на потеху, красные,
Эх да светлы бусы!
Девки одна за другой вскакивали на корзины. Топтались, приноравливались, водили руками. Гусли покрикивали, смеялись, ободряли, влекли. Светел снова вспомнил Ишутку. Тоже здесь радоваться могла бы. Плясать под гусельный перезвон, изведывая корзины. А Сквара взялся бы рядом похаживать, в кугиклы свистеть. И атя стоял бы с Жогушкой на плечах… старшими сыновьями гордился…
Он так тряхнул головой, что съехала шапка. Некогда было поправить её.
А вторые-то мчатся сани,
Всё на них заморские ткани!
Будут вам, девоньки, для нарядов, красные,
Эх да гладки ткани!
Какой вроде прочности ждать от корзин, сплетённых из прудовой травы? А вот выдерживали оставивших робость девок, не рвались, не мялись. Только одно донце явило слабину, расселось под ногой. Золотая коса метнулась в воздухе, девка взвизгнула, плеснула руками… Весёлый парень не позволил упасть – прыгнул, подхватил, со смехом вынес из круга. Только мелькнул кожаный поршенёк с болтающимся остатком плетёнки.
Третьи саночки ветра легче,
Милой любушке мчат колечко!
Будет вам, девоньки, на завидку, красные,
Эх да ей колечко!
Ристалище кипело весельем. Корзины, уцелевшие с первой испытки, вернули плетельщикам. Делатели их оглядели, немного подправили, снова перевернули. В круг, охорашиваясь, важничая, искоса поглядывая одна на другую, поплыли взрослые бабы.
– Эй, гусляр! Оживай, ночью спать будешь! – крикнула тощая тётка. – «Лихо в Торожихе» давай!
Светел подкинул гусельки, хлопнул в ладоши, поймал. Подтянул одну стру́ночу, пробежался по остальным, затеял наигрыш степенней и весомей девичьего, но тоже нескучный.
Как у нас на торгу в Торожихе
В старину приключилося лихо.
Рундуки озирали андархи,
Большакам выбирали подарки,
Да чтобы мы сами везли каждый год.
Да только никто не отдаёт,
Уходите вброд!
За Светынью зол народ,
Охраняет свой живот,
Кулаки одни суёт!
Эта песня тоже начиналась неспешно, потом набирала задор и под конец каждого круга неслась уже вовсю. А слова в ней когда-то были, как и наигрыш, бабьими. Про несбывшуюся любовь, про муку сердечную. После Ойдригова нашествия стали петь по-другому. И кому дело, что во времена тех войн ещё Торожихи-то не было.
Совет насчёт песни оказался удивительно верен. Плясовая поступь дебелых баб в очередь сминала корзины. Есть кому обнимать храбрецов. Есть кому их рожать. Есть кому ратью встать над Светынью одним плечом с мужиками!
Светел то вспыхивал гордостью, увлекался, горланил в полную мочь, то внутренне холодел, всякий миг ожидая крика в толпе: «Не твоё дело, выпороток андархский, тут петь!» И что возразишь?
Передайте царю со царицей:
За рекою ничем не разжиться!
Здесь живут небогато, но дружно,
А врагов привечают оружно.
Возьмётесь примучивать нас, северян,
Вам тумаками отвесим дань
И добавим ран!
Много разных в свете стран,
Тут лишь ёлки да туман,
Не ходи к нам, кто не зван!
Светел топал в землю, по-боевому воздевал гусли над головой. Люди отвечали криками: хоть сейчас на врага!
Да узнают цари и царята:
Здесь, на севере, люди крылаты!
Кто решится попробовать крови,
Пусть себе домовину готовит.
Не строит ни башен, ни каменных стен,
Но нипочём не согнёт колен
Коновой наш Вен.
Бабы ткут простой наряд,
Тонких лакомств не едят,
А и трусов не родят!
С этой испытки из шести пестерей уцелело два. Один выплел щуплый Кружак, тот, что первым кончил работу. Светел сразу понял: плясовых больше не будет. В круг выдвинулась толстуха Репка, обширная и грозная, как торос на Светыни. Когда её спрашивали, не со своих ли калачей нагуляла бока, Репка отмахивалась: «Да разве ем я их? Только пробую…»
Кружак с соперником стояли тихие, приробевшие. Мяли шапки в руках. Глядя на них, народ стал смеяться, сперва негромко, потом от души.