Выпили еще по чашке чая, а потом все вместе отправились на станцию провожать Елизавету Аркадьевну, которая никак не хотела оставаться ночевать из-за того, что утром ей нужно было рано идти на работу. По дороге дядя говорил, что в следующий приезд гостей надо будет непременно осмотреть старинную усадьбу, которая находится неподалеку от Обуховки, за речкой.
-- Все-все сохранилось,-- удивлялся он своим же словам.-- И барский дом, и флигели, и службы. Даже манеж в полной сохранности. А какой фронтон, какие колонны коринфские с виноградами... Точно пока не известно, но, говорят, сам Матвей Казаков руку приложил...
Пока все ждали электричку, на которой Елизавета Аркадьевна собиралась уехать в город, Генка глаз не спускал с московских поездов, хотя ему было уже совершенно ясно, что свидание не состоялось.
На обратном пути дядя декламировал стихи, чем страшно забавлял местных собак, устроивших в его честь настоящий концерт. И все шутили и смеялись, а Генка страдал. Теперь, когда совсем стемнело и похолодало и надежды больше не оставалось, он вдруг почувствовал себя маленьким, никому не нужным, всеми оставленным, и ему захотелось плакать, но слезы так и не потекли из глаз, а начался насморк.
На ночь дядя устроил его и Багета в комнате с окнами в сад, Терехину в гостиной, а сам с Мохнацким поднялся наверх.
Прежде чем заснуть, Багет рассказывал анекдоты, и все время спрашивал Генку, спит ли он. Генка отвечал, что спит, до тех пор, пока Багету не надоело трепаться и он не заснул.
А Генка еще долго прислушивался к шорохам за окном и храпу в соседней комнате и размышлял о том, какой он несчастный и как ему не везет. Ему даже нравилось так думать, и постепенно эти, горькие, в общем-то, мысли стали приобретать сладковатый привкус, и он как будто завернулся в них, согрелся и пропал.
Уже под утро Генка будто сквозь сон услышал, как кто-то гремит умывальником во дворе. Потом все смолкло. Зашторенное окно едва можно было отличить от стены. Генка встал и, ступая по холодному полу босыми ногами, подошел к нему. Раздвинул шторы, выглянул в сад, как будто он забыл там что-то с детства, но вместо сада и грядок с клубникой он вдруг увидел тополиную аллею и едва различимые фигурки вдали. Это были двое военных и женщина в красном.
ЦАРАПИНА
(Рассказ)
Свой отпуск я, по старой памяти, решил провести в Крыму. Когда-то я там недурно провел время, и с тех пор не давали мне покоя тамошние прелести: солнце, вино в розлив на каждом шагу и легкие знакомства.
Но видно, правду говорят, что нельзя возвращаться туда, где ты был счастлив когда-то. Место почти не изменилось, а дух не захватывало и в голове не мутилось, как бывало. В общем, отдых мой не задался. А тут еще принесла нелегкая перепуганную насмерть Сапожникову, знакомую моих знакомых, не то бабушку, не то девушку, с глазами цвета северного неба, поросячьими ресничками и вечно красными руками. Эта сорокалетняя старая дева очень болезненно принимала любые проявления внимания к себе посторонних людей и все время старалась забиться в какую-нибудь щель, слиться с окружением, что при ее крупном, почти великанском теле было не так легко.
Какой-то не слишком разборчивый пли прилично подгулявший шахтер в поезде настойчиво предлагал ей пойти с ним в вагон-ресторан. Она тут же сошла с поезда, всю ночь не сомкнула глаз в ожидании следующего, и еще одну ночь -- просто из-за смятения чувств. Она просто чокнулась после этого случая с шахтером. Так что мне пришлось взять ее под свою опеку.
Поначалу было даже приятно с ней гулять. Она так тонко чувствовала природу, пейзаж, так искренне радовалась всему красивому. Сапожникова хорошо умела рассказывать про писателей и художников. Так что я все время чувствовал себя на экскурсии.
Потом мне показалось, что я работаю в туристическом агентстве. Я попробовал было пристроиться на скамейке в парке. Сюда доходили солнечные лучи, а иногда и хорошенькие курортницы с книжками или этюдниками. Но Сапожниковой вдруг показалось, что какой-то военный как-то не так на нее посмотрел, и она потащила меня в самую глушь, куда даже пенсионеры редко забредали. И, видимо, чувствуя мое неудовольствие, она говорила и говорила, и все интересные вещи.
Наконец, я попытался избавиться от нее. Решился пойти на обман. Сказал, что мне срочно нужно позвонить в Москву. По моему замыслу она должна была остаться в парке, потому что на переговорном пункте всегда толкалось полным-полно народу, в том числе и мужчин, и мухи норовили влезть в рот, и духота стояла жуткая. Потом я рассчитывал сходить на пляж, поджариться докрасна, накупаться до одури, пообедать в ресторане с вином, поиграть на бильярде, сходить в кино на индийский фильм -- словом, кутнуть, а потом сказать Сапожниковой, что весь день искал ее и не мог найти. Так я рассчитывал. Но Сапожниковой вдруг приспичило звонить в Москву. И пришлось мне полтора часа, в самую что ни на есть жару, торчать с ней на переговорном пункте, выстаивать в очереди. Когда я, наконец, дорвался до телефонной трубки, то обнаружил, что мне и звонить-то некуда. Немного подумал и набрал свой рабочий номер. К телефону подошел мой начальник.
-- Как там у вас погода? -- спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать для него, для Сапожниковой, для себя в конце концов.
-- Ты что, издеваешься? -- сказал шеф, который был вообще-то неплохим малым, свойским.-- Отдыхаешь себе, так и отдыхай. Не трави душу. Приедешь, поговорим с тобой о погоде...
-- Як тому, что надоело отдыхать.
-- Пойди на стройку, устройся в пивной ларек бочки катать...
-- А Савельева на пенсию уже проводили?
-- Слушай, ты, наверно, на солнце перегрелся. Пойди окунись,-- сказал шеф и повесил трубку.
Я был бы рад окунуться, но Сапожникова потянула меня на Медведь-гору. Она была еще и вынослива, как верблюдица, а я выдохся уже на полпути к вершине и все время останавливался, чтобы перевести дух, обливался потом, к тому же изорвал себе брюки о кусты шиповника, терна и ежевики, исцарапал в кровь руки и лодыжки. И все это ради того, чтобы взглянуть на тот же Гурзуф с высоты пятисот метров и послушать лекцию о том, чем штиль у Айвазовского отличается от штиля Тернера.