Было сделано все возможное для усовершенствования железных судов, но человеческий ум не в силах изобрести такой состав краски, который сохранял бы поверхность днища настолько чистой и гладкой, как медная обшивка. Пробыв в море несколько недель, железное судно начинает замедлять ход, словно от преждевременного утомления. Это оттого, что днище его портится. Когда железное судно не подгоняется беспощадным гребным винтом, то всякая мелочь сказывается на скорости хода. Часто невозможно бывает угадать, какое именно незначительное обстоятельство тормозит ход. Скорость судна -- качество, окруженное некоторой таинственностью, -- я говорю о скорости, которую развивали некогда парусные суда под командой опытных моряков. В те времена скорость судна зависела от капитана. Поэтому, помимо существовавших законов, правил и предписаний насчет хранения перевозимых грузов, капитан и по собственному почину усердно заботился о правильном размещении груза и балласта, или, как говорят, о правильной "осадке" судна. Некоторые суда плыли быстро на ровном киле, то есть не качаясь из стороны в сторону, другим же необходим был дифферент (наклон) около фута на корму, и мне рассказывали о судне, которое развивало наибольшую скорость по ветру, когда оно было нагружено до предельной осадки
Мне вспоминается зимний пейзаж в Амстердаме. На переднем плане большой пустырь со сложенными тут и там штабелями леса, похожими издали на хижины какого-то нищего кочевого племени. Длинная полоса -- Ханделскаде: холодные каменные набережные, посыпанные мелким снегом, неприветливая замерзшая вода канала, в которую неподвижной вереницей вмерзли суда со свободно болтавшимися заиндевевшими канатами и пустынными палубами, ибо (как мне сообщил старшый грузчик, кроткий бледный человечек с несколькими золотистыми волосками на подбородке и красным носом) грузы, которых дожидались все эти суда, застряли из-за морозов на баржах где-то внутри страны. Вдалеке, за пустырем, параллельно веренице кораблей, тянулась улица. Домики теплого коричневого тона словно сгорбились под тяжестью заваленных снегом крыш. В конце улицы царя Петра звенели конные трамваи, то появлясь, то исчезая в просветах между домами. Издали и вагоны и лошади были похожи на игрушки, а люди -- на маленьких детей играющих ими.
Я, как выражаются французы, кусал пальцы от нетерпения, злился на этот груз, застрявший далеко от порта, где-то в глубине страны, злился на замерзший канал, на жалкий вид судов, которые словно разрушались на глазах в угрюмой тоске по живой, текучей воде.
Я был тогда только что назначен помощником капитана и оставался на судне в полном одиночестве. Тотчас по прибытии я получил от владельца судна распоряжение отправить весь экипаж в отпуск, так как в такую погоду на судне делать нечего, разве только поддерживать огонь в печке каюты. Это делал невообразимо грязный, косматый, злющий и беззубый сторож -- голландец, который едва мог сказать два слова по-английски, но, должно быть, все-таки знал этот язык очень хорошо, так как неизменно с удивительной точностью истолковывал как раз в обратном смысле все, что ему говорили.
Несмотря на то что топилась железная печурка, в моей каюте была такая температура, что замерзали чернила, и я предпочитал уходить на берег. Спотыкаясь, проходил через Арктику пустыря, дрожал в обледенелых конках -все для того, чтобы написать очередное письмо своим хозяевам не в каюте, а в шикарном кафе в центре города. Громадный зал, красная плюшевая мебель, всюду позолота, множество электрических ламп, и так тепло, что даже мраморные столики были на ощупь тепловатые.
После полного одиночества на судне я готов был увидеть в лакее, подававшем мне чашку кофе, близкого друга. Здесь, один среди шумной толпы, я медленно писал письмо в Глазго, содержание которого сводилось к тому, что груза все нет и никакой надежды нет на его прибытие раньше конца весны. И все время, пока я сидел в кафе, сознание, что надо возвращаться на судно, тяжко угнетало мою полузастывшую душу. Опять зябнуть до дрожи в трамваях, брести через заснеженный пустырь, опять вереница замороженных судов -черные мертвецы в белом море, такие безмолвные, безжизненные, бездушные...
Со всякими предосторожностями поднимался я на палубу моего собственного "мертвеца", скользкую и холодную как лед. Холодная койка, как погребальная ниша, заглатывала мое дрожащее тело и смятенную душу.
Жестокая была зима. Самый воздух, казалось, отвердел и резал ножом. Но все это не угашало священного пыла, с которым я тренировал свое судно. Какой молодой человек двадцати четырех лет, назначенный впервые в жизни помощником капитана, дал бы этой упорной голландской зиме проникнуть к нему в сердце? В то время я, кажется, ни на пять минут не забывал о своем повышении. Это оно, наверное, согревало меня даже во сне лучше горы одеял, определенно трещавших от мороза, когда я по утрам выбирался из-под них. Я вставал рано без всякой надобности, только по той причине, что мне одному вверено судно. Нового капитана еще не наняли.
Почти каждое утро мне приносили письмо от хозяев с приказом пойти к фрахтовщикам и требовать доставки груза. Мне советовали пригрозить им громадным штрафом за простой судна, добиваться, чтобы партия разных товаров, застрявшая где-то среди льдов и ветряных мельниц, немедленно была привезена в порт по железной дороге и погружена на судно.
Напившись горячего кофе, я, подобно исследователю Арктики, который отправляется в путь на санях к Северному полюсу, сходил на берег и, трясясь от холода, катил в трамвае в самый центр города, мимо чистеньких домов, мимо тысяч крашеных дверей с медными молотками, сверкавшими из-за деревьев, которые стояли вдоль мостовой голые, сухие -- настоящие мертвецы.
Эта часть экспедиции была довольно легкой, хотя на спинах несчастных лошадей сверкали ледяные сосульки, а физиономии трамвайных кондукторов являли собой омерзительную смесь малинового с багровым. Но запугать мистера Гедига или хотя бы выманить у него какой-нибудь ответ, было далеко не так просто, как добраться до него.