Но вот монотонный разговор стал оживленнее. Я поднял глаза и увидел следующую картину.
Перед столом стоял человек небольшого роста в сером арестантском халате. Наружность его не отличалась ничем особенным. Казалось, он принадлежал к мелкому мещанству, к тому его слою, который сливается в маленьких городах и пригородах с серым крестьянским людом. Вид он имел равнодушный, пожалуй, можно бы сказать – апатичный, если бы, порой, по лицу его не пробегала чуть заметная саркастическая улыбка, а в глазах не вспыхивал огонек какого-то сознательного превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробегали, на мгновение оживляя неподвижные черты, на которых тотчас опять водворялось выражение вялости. В передней толпились арестанты. Видимо, заинтересованные ходом опроса, они тянулись друг из-за друга, вытягивая шеи и следя за разговором сотоварища с начальством.
– Ты что ж не говоришь? – кипятился письмоводитель. – Что молчишь? Ты ведь мещанин из Камышина? Ведь тут, в твоем статейном списке, написано ясно. Вот!
Письмоводитель ткнул пальцем в лежавшую перед ним бумагу и поднес ее к носу арестанта. Тот презрительно отвернулся, и огонек в его глазах вспыхнул сильнее.
– И ладно, коли написано, – произнес он спокойно.
– Да ты должен отвечать. Веры какой?
– Никакой.
Смотритель быстро повернулся к говорившему и посмотрел на него выразительным, долгим взглядом. Арестант выдержал этот взгляд с тем же видом вялого равнодушия.
– Как никакой? В Бога веруешь?
– Где Он, какой Бог?… Ты, что ли, Его видел?…
– Как ты смеешь так отвечать? – набросился смотритель. – Я тебя, сукина сына, сгною!.. Мерзавец ты этакой!
Мещанин из Камышина слегка пожал плечами.
– Что ж, – сказал он. – Было бы за что гноить-то. Я прямо говорю… За то и сужден.
– Врешь, мерзавец, наверное за убийство сужден. Хороша небось птица!
Мещанин из Камышина сделал было движение, как будто хотел возражать, но через мгновение опять повел плечами…
– Там судите, за что сами знаете.
– Какой твой родной язык? – продолжает письмоводитель опрос по рубрикам.
– Что еще? – спрашивает опять мещанин с пренебрежением. – Какой еще родной?… Не знаю я…
– Ах, ты подлец! Ведь не по-немецки же ты говоришь. По-русски, чай?
– Слышите сами, по-каковски я говорю.
– Слышим-то мы слышим, да мало этого. Пойми ты, анафема! Надо знать: русский ты или чуваш, мордва какая-нибудь? Понял?
– Чего понимать?… Не знаю, – решительно отрезал мещанин из Камышина.
Письмоводитель убедился, что с камышинским мещанином ничего не поделаешь, и камышинский мещанин был отпущен. При этом смотритель сделал многозначительное обещание:
– Погоди, – сказал он, провожая атеиста своим тюремным взглядом. – Мы еще с тобой, дружок, потолкуем на досуге. Авось разговоришься.
От этих слов мне вчуже стало жутко. Арестант только пожал плечами…
Когда я дописал свою бумагу и вышел из конторы, опрос партии еще не был окончен, и в передней толпились арестанты. Они кучкой обступили камышинского мещанина, который стоял среди них с тем же видом вялого равнодушия, хотя, очевидно, находился в положении героя минуты.
– Как же это, чудак! – говорил какой-то рыжеватый философ, с тузом на спине, – пра-а, чудак! Ведь ежели сказываешь, к примеру: «Бога нет», так что же есть по-твоему? А?
– Ничего! – отрезал тот коротко и ясно.
«Ничего!» Выходит, что камышинский мещанин сужден, осужден, закован, сослан, готовится принять неведомую меру мучений из-за… ничего! Казалось бы, к тому, что характеризуется этим словом «ничего», можно относиться лишь безразлично. Между тем камышинский мещанин относится к нему страстно, он является подвижником чистого отрицания, бесстрашно исповедуя свое «ничего» перед врагами этого учения.
Яшка начертал на своем знамени другую формулу: «За Бога, за великого государя!..» Он был сектант, приверженец «старого прав-закону», но когда я, вернувшись из конторы, проходил мимо его двери, невольная мысль поразила мое воображение: как много общего между этими двумя исповедниками! Яшка порвал свои связи с родиной, с семьей, с родной деревней. Камышинский мещанин сделал то же и даже словом не хочет признать эту связь, когда она ясно установлена на бумаге. «Я вам не подвержен», – говорит Яшка. Камышинский мещанин тоже, очевидно, не признает власти, которой он обязан повиновением. «Нет моего преступления ни в чем, – говорит Яшка, – а и было преступление, так не вам судить – Богу». «Судите, за что знаете», – говорит камышинский мещанин, не желая даже косвенно принять участия в процессе этого суждения. Но в то время, как камышинский мещанин скептически вопрошает: «Какой Бог и кто Его видел?» – Яшка производит неуклонное стучание во имя господне.
Кто же это: непримиримые враги или союзники? Однородные ли это явления или явления разных порядков? Что тут существеннее: пункты сходства или пункты разногласия, – общее у обоих отрицание существующих условий или религиозно-сектантские взгляды, которые есть у Якова и которые изгнал из своего обихода камышинский мещанин?
У Якова, по-видимому, было положительное миросозерцание, основами которого являлись «Бог и великий государь». Но это была какая-то странная смесь мифологии и реализма! Несуществующие безбожники, направляемые несуществующими министрами Финляндцевыми (министр финансов), заполняют мир, ловят души, требуют отречения «от Бога, от великого государя». И рядом, – несомненно существующее, самое реальное страдание, несомненное гонение за дело, которое Яшка считает правым, сознательная готовность погибнуть и – страшно подумать – полная возможность такого исхода… Яшка предсказывает это на основании своей фантастической теории, а Михеич подтверждает, как несомненную позитивную истину. «Этому стукальщику то же будет, что и Тимошке, а то похуже»…
Для камышинского мещанина «ничего» означает отсутствие всякой цели и смысла в жизни. По мнению Якова, все в мире клонится к злу. Было уже три «сменения»… Какие? – Яшка имеет об них лишь смутные понятия.
– Видишь вот, – ответил он на мой вопрос об этих сменениях. – Читал я в «Сборнике», да видно запамятовал. Первое – Рим отпал… Раз… Второе – Византия будто… Два. Ну, третье – московское. Ноне идет четвертое – горше первых. С 61-го году началось.
– Какое же?
– Какое? Ты теперича как пишешься? – неожиданно спросил у меня Яков.
Я не знал, как я пишусь, но Яков ответил за меня сам:
– Ты теперь пишешься: бывший государственный крестьянин. Понимай: бывший! Значит, был – да нету. Вот какое сменение!.. Земское сменение пошло, гражданские власти пошли. Государственных отменили.
С 61-го года мир резко раскололся на два начала: одно – государственное, другое – гражданское, земское. Первое Яшка признавал, второе отрицал всецело без всяких уступок. Над первым он водрузил осьмиконечный крест и приурочил его к истинному прав-закону. Второе назвал царством грядущего антихриста.
– Что же, Яков: под гражданскими-то властями тяжелее, что ли?
– Как не тяжеле! Жить стало не можно. Ранее государевы подати платили, а ноне земские подати окромя накладывают… на тех, кто им, значит, подвержен.
– Ты податей не платишь? – спросил я, начиная догадываться о ближайших причинах Яшкина заключения…
– Государственные платим. Сполна великому государю вносим. А на земские мы не обязались. Вот беззаконники и морят, под себя приневоливают. Кресты с церквей посияли.
– Ну, кресты-то на церквах есть.
– Не настоящие… Настоящих не стало… И крещение не настоящее – щепотью… Все их дело, их знамение.
– Постой, Яков! Как это ты рассудишь: ведь и великий государь в те же церкви ходит?
– Великий государь, – ответил Яшка тоном, не допускающим сомнений, – в старом прав-законе пребывает… Ну а царь польской, князь финляндской… тот, значит, в новом…
Оказывалось, что будущее принадлежит новым началам. Уступая давлению этих начал, великий государь издал циркуляр, в котором написано: «Быть по тому и быть по сему», что значит: кого успеют слуги антихриста заманить, – заманивай. Над теми он властен, на тех подати налагай и душами владей. А кто не обязался, кто в истинном прав-Законе стоит крепко, того никто не смеет приневолить.