Иван Варфоломеевич выразил удивление:
— Столь достойный человек...
— Когда требуется, — возразил Фёдор Фёдорович, выпрямляясь в кресле, — британское адмиралтейство не считается с этикетом. — И рассказал, что Питербурх постоянно осаждается иностранными учёными лицами. — Цель их вояжей, конечно, наука, — улыбнулся он едко, — но странно, отчёты этих служителей муз Клио и Урании[4] скорее напоминают инструкции британскому адмиралтейству к присоединению новых земель, чем трактаты учёные.
Фёдор Фёдорович назвал королевского историографа по Шотландии доктора Робертсона, побывавшего в Питербурхе.
— Сей муж учёный, — сказал он, раздражённо поправляя пышное жабо на груди, — составил описание экспедиций Креницына и Левашова к берегам Нового Света. Прочтя их, трудно поверить, что учёным сим лишь академические заботы двигали.
И здесь тон гостя явно подчеркнул его беспокойство. Больше того, Фёдор Фёдорович даже поднялся из кресла и энергичным шагом, дабы, вероятно, снять напряжение, прошёлся по комнате.
Упомянул чиновник из Питербурха и о миссии в Россию Вильяма Кокса, члена королевского колледжа в Кембридже.
— Этот господин, нисколько не стесняясь в средствах, продолжил в Питербурхе дело лорда Гинфорда и вернулся домой, собрав всё, что только можно было собрать о русских открытиях в океане Тихом. — Покивал головой с горечью. — Простодушие наше, российское простодушие...
В комнату вошёл слуга, подложил поленья в камин. Огонь вспыхнул с новой силой. Когда слуга вышел, Фёдор Фёдорович, сев в кресло, продолжил:
— Уважаемый сэр Джеймс Кук по приказу адмиралтейства «открывал» многие новые земли в океане Великом, следуя по картам, составленным русскими мореплавателями. И минуты не сумняшеся, во владение британской короны вводил. — Живо оборотившись к генерал-губернатору, Фёдор Фёдорович спросил: — Вы понимаете мою мысль?
Иван Варфоломеевич с ответом не спешил. Как ни одичал он в иркутской медвежьей берлоге и не ожирел от вина, как ни отупел его мозг за вечными картами, он всё понял и даже предвидел, что скажет гость дальше. И не ошибся.
— Всеми силами мы обязаны, как верные сыны отечества, воспомоществовать усилиям наших мореплавателей в освоении новых земелиц.
Генерал-губернатора смущало в услышанном одно. Хотя и далеко сидел он от Питербурха, а знал, что Сибирь для столицы была богатым мешком, из которого черпали меха и золото для пополнения державной казны. Ведомо ему было также, что люди у трона делились на две группы. Одна, продолжая идеи Великого Петра, стремилась раздвинуть границы России не только на запад, но и на восток. Вторая же, стоявшая ближе к царице, увязала в борьбе на западных рубежах. События, происходившие в Молдавии и Валахии, Польше и Прибалтике, были постоянным предметом забот, интриг, разговоров и пересудов.
— А восток империи... Ну что ж — это подождёт, это будущее, — говорила Екатерина.
«Птенцы гнезда Петрова» смотрели дальше. Но как сильны они были — вот вопрос, который стоял сейчас перед генерал-губернатором...
Гость внимательно смотрел на пламя камина. Наконец он отвёл взгляд от огня. Вероятно, питербурхский чиновник и сам почувствовал некую недоговорённость, возникшую в разговоре, и выразился более определённо:
— Питербурх не станет чинить препятствий в развитии мореплавания на востоке. И вы можете сделать многое для будущего России, для славы и процветания империи.
Иван Варфоломеевич, безоговорочно причислив Фёдора Фёдоровича к когорте «птенцов гнезда Петрова», решал для себя всё тот же вопрос: какая из двух партий большей силой возобладает? Глаза у генерал-губернатора были прозрачны и, казалось, не выражали ничего.
На этом разговор закончился.
Гость пригубил из бокала и в сопровождении хозяина прошёл в отведённые ему апартаменты. Разговором он остался недоволен.
В последующие дни Фёдор Фёдорович интересовался делами торговыми в Кяхте, ознакомился с положением Морской школы в Охотске, встречался с чиновниками канцелярии.
Через неделю он отбыл в Питербурх.
Иван Варфоломеевич провожал гостя, стоя у подъезда дворца с той же в точности улыбкой, с которой и встречал его семь дней назад.
Когда карета отъехала, генерал-губернатор прошёл в свой кабинет и в глубокой задумчивости сел за стол.
Флотилия Шелихова с хорошим ветром шла полным фордевиндом. Любо-дорого смотреть было на поспешающие корабли. Паруса белые распустив, они по морю, казалось, и волн не касаясь, летели. Небо синее куполом над ними выгибалось, и на нём не было ни облачка. Так вот бы и весь путь. Куда как славно. Пена, брызги и ветер в лицо!
Галиот «Три Святителя» на киле стоял ровно, шёл ходко, на две пелены разваливая сверкающие волны. За кормой борозда рытая, и хоть зерно в неё бросай, а урожай она даёт — ибо каждая миля, по морю пройденная, в человеке крепость рождает и силу, цены которой нет.
Григорий Иванович с Измайловым, чуть поодаль от рулевого колеса стоя, говорили негромко. Шелихов зело рад был и попутному ветру, и такому удачному началу похода. От самого Охотска, как с банок снялись, под полными парусами шли, и все говорили, что ветер не изменится.
Ночами, правда, Измайлов велел уменьшать парусность, ток как опасался плавающих льдов. Море Ламское коварно, льды здесь и летом встречались. Но Григорий Иванович, сколько ни всматривался, опасности не заметил. Лишь волны до горизонта катили, одетые белыми барашками.
Измайлов всё же говорил:
— Вода в море этом по кругу ходит. В проливы Курильские из океана вливается, как в бутыль, и на север прёт. Оттуда спаливает вдоль восточных берегов, к югу тянет и с севера льды наносит. Иные льдины идут притопленные. Вот этих-то опаснее нет. Каверза истинная.
Хмурился.
Но Григорий Иванович, хоть и слышал тревожные слова, щурился довольный. Подставлял лицо солнцу.
Под напором ветра, надувшего паруса, мачты пели ровно и сильно:
«У-у-у-у...»
И звук этот был, как гудение тяжёлого шмеля, на медовый цветок садящегося. А кто на лугу, на шмеля глядя, от улыбки воздержится? Что краше в жизни бывает: полуденное солнце, колышущиеся травы, и шмель поёт...
— Я вот, — Измайлов говорил, — в Петропавловском аглицкий бриг видел, обшитый листовой медью по дереву. Тому всё нипочём. Льды не льды, а он себе идёт.
— Ничего, — сказал вдруг Григорий Иванович голосом особым, — и мы пройдём. — И, посерьёзнев лицом, оборотился к Измайлову. Сказал с необычной откровенностью. Друг, правда, был ему Измайлов, но такое и другу не всегда говорят. Море, видать, душу ему размягчило: — Я вот всего в жизни боялся. Вначале отца: думал, не так что сделаю — высечет. Потом покупателя в лавке: товар не возьмёт — денежки уйдут, меня тоже по головке не погладят. — Лицом покивал капитану: мол-де понимаешь меня? Продолжил: — Позже купца боялся: не расторгуюсь прибыльно — выгонит. Сам купцом стал и опять боялся: прогорю с делом — по миру пойду. Страшно было. Всё страшно...
Усмехнулся. Скривил губы. Лицо у Шелихова менялось всё время: то тень на него ложилась, то солнечный луч его освещал, и опять тучи по лицу пробегали. И от того, казалось, то надеждой оно загоралось, то глаза, взор внутрь обращая, гасли. Наверное, в мыслях путь он свой долгий оглядывал. И радовался, и огорчался, и надеялся. И вдруг голову вскинул, распрямил плечи. И в лице у него появилось живое, весёлое, лихое:
— А сейчас взглянул на мир этот неоглядный, на простор немереный, ветру хлебнул и — ничего не боюсь. Под небом этим всем место есть. Одно то, что мы видим его, — уже благо. Понял я — гордыни мы своей боимся. Я-де, мол, не хуже вас, а вот упал... Гордыни лишь одной... И она-то нам в жизни крепко стоять мешает... Во всём мешает.
Он оглядел море с улыбкой.
— Эх, — словно выдохнул, — так-то легко здесь. Кричать хочется...
Измайлов молчал, удивившись такой откровенности. Искоса на Шелихова взглянул и оборотил глаза к морю. А был он — капитан — невысок, но крепок, и чувствовалась в нём та тяжёлая сила, которую сразу же приметит в человеке каждый и, только раз глянув, скажет: «Эге, а этого просто так на землю не собьёшь».