Поэтому в Англии меня всегда называли Эдвардом, и, пока я рос, эти два имени символизировали мой внутренний конфликт, попытку решить, кто же я. Ребенком я считал себя ирландцем. Если ты родился и вырос в каком-то месте, трудно понять, когда твои товарищи – и даже твои родители – говорят, что ты не здешний. Англия казалась очень странной; я, как и все дети, хотел быть таким же, как и те, кто меня окружает, если это возможно. Но мои английские кузены называли меня ирландцем, и в мрачные моменты моего детства я в отчаянии думал, что меня ни та ни другая страна не примет как своего, что я ни одно место не смогу назвать своим домом.
Но, став мужчиной, я чувствовал себя в равной мере дома в обеих странах и даже в наиболее самонадеянные периоды жизни воображал, что в моей власти решать, где находятся мои корни. Но, завершив образование и заразившись цинизмом, я ясно увидел, что не получу никаких преимуществ, если буду говорить, что принадлежу к одной из самых отсталых стран Европы, тогда как могу принадлежать к самой могущественной стране мира. Потому я некоторое время пренебрегал Ирландией и делал вид, что не вижу никаких оснований снова жить там.
Но Ирландия притягивала меня. Мой отец умер, и я поехал домой в Кашельмару, бесподобную Кашельмару, и, когда я спускался с гор к Клонарину, на меня нахлынули все воспоминания детства.
И тогда я понял, где мои корни.
Кашельмара. Уже не каменная башня у моря, а белый дом, построенный Джеймсом Уайеттом, несомненно самым выдающимся из всех ушедших архитекторов восемнадцатого века, который взял гений Роберта Адама и обогатил его классической простотой и изяществом. Дом был величественный, но не претенциозный. К простой двери по центру южной стены дома вела лестница в восемь ступеней. На одном уровне с дверью влево и вправо уходили по четыре окна. Над ними на втором этаже располагались симметричные окна, места которых были выбраны с такой же геометрической точностью, все украшены только простыми бордюрами, длинными, тонкими и изящными. Подвальные окна, наполовину выступающие над уровнем земли, а высоко наверху чердачные окна точно повторяли тот же рисунок. Цоколь, строгий и классический, гармонировал с дверью и колоннами крыльца. Никаких вульгарных изысков – ни каннелюр, ни искривлений, ни аляповатости кладки, а потому ничто не отвлекало взгляда от этих ровных, чистых линий, выстроенных с непревзойденным вкусом и мастерством.
Бесподобная Кашельмара, несравненная Кашельмара… но ни одно прилагательное не может и близко передать покой, и наслаждение, и удовлетворение, которые переполняли меня каждый раз, когда я возвращался сюда из Англии. Недостаточно было бы объяснить это чрезвычайное ощущение радости ссылкой на одну лишь красоту дома. Да, конечно, он был великолепен, других таких домов я не видел. Но дело не только в этом. В Кашельмару мой отец вложил всю свою жизнь, в этом убежище мои родители обрели счастье, здесь я провел идиллическое детство, вдали от грязных городов и соблазнов столичной жизни. Дом воплощал собой прошлое, неосложненное прошлое, на которое смотришь издалека сквозь золотую призму ностальгии, простой сельский мир вчерашнего дня, не тронутого шумом тысяч промышленных машин, ревом мировой революции и безжалостным научным прогрессом. Я считаю себя современным человеком. Более того, меня раздражают люди, способные угнаться за временем, но после нескольких месяцев, проведенных в Лондоне с его постоянной неразберихой, я всегда нахожу утешение в покое и уединении Кашельмары.
К вечеру третьего дня после моего отъезда с Сент-Джеймс-сквер я уже был близ этого покоя и уединения. Тем утром в Голуэе я нанял экипаж, чтобы преодолеть последние сорок миль моего путешествия, и, когда кучер, а он был молод и неопытен, встревожился, узнав, что придется ехать вдоль границы Коннемары в самую глушь Джойс-кантри, мы вынуждены были остановиться и тратить время на объяснения: я втолковывал ему, что не принадлежу к тем землевладельцам, которые боятся ездить без оружия по своим собственным землям. Мои арендаторы могут тратить свое время на варварские разборки между собой, но никто не тратит время на борьбу со мной, потому что они знают: если им потребуется подать жалобу, я их выслушаю, если они ищут справедливости, то без проволочек найдут ее у меня. Я никогда не сочувствовал землевладельцам, которые относятся к своим арендаторам как к животным, а потом недоуменно стонут, когда те начинают видеть в них воплощение дьявола.
Когда экипаж, скрипя осями, преодолел ущелье между Баннаканнином и Нокнафохи, я увидел свое наследство. Внизу лежало озеро, длинное и узкое, с его прозрачными водами, а в дальнем конце долины уже просматривалась дорога к Леттертурку, петляющая между домиков Клонарина. Долину окружали горные вершины, изученные мной в юности, во время походов по ним.
Экипаж сбросил скорость на крутом повороте, и, когда колеса покатили вниз, наконец на севере за долиной, за западной оконечностью озера, за рекой, болотом и огороженными картофельными полями я увидел знакомое каменное изящество усадьбы.
Вокруг дома раскинулись несколько акров леса, обнесенные высокой каменной стеной. Деревья были посажены, чтобы защитить здание от ветров, которые гуляли по долине, но с фасада, где изгибы гравийной дорожки позволяли экипажу легко делать повороты, спуск был таким крутым, что верхние ветви деревьев у ворот покачивались гораздо ниже подвальных окон. Часовня, гордость и радость моей матери, стояла над домом на восточной границе владения. Ее маленькая каменная башенка виднелась над деревьями при приближении экипажа к дому.
Когда карета подъехала к воротам, было еще светло. В Кашельмаре летом солнце долго не садится, и, куда бы я ни приезжал, я ни разу не видел зрелища, которое могло бы сравниться со зрелищем ирландского захода. Озеро теперь представляло собой бассейн темного золота, отражающего вечернюю зарю, а горы, темные в тени, мерцали тусклым алым цветом под сонным небом.
Мой приезд стал неожиданностью, хотя все в поместье должны были бы давно привыкнуть. Я взял себе за правило являться без предупреждения не менее раза в год, чтобы исключить привычку к нерадивости, вырабатывающуюся за время моего отсутствия, и все домочадцы знали, что если в доме обнаружатся какие-то неполадки, то наказание будет строгим и неотвратимым.
– Неужели это вы, милорд? – спросил Хейс, дворецкий, которого я привез в Кашельмару из Дублина десять лет назад.
Обучить кого-нибудь из местных обязанностям дворецкого без того, чтобы они не стали пьяницами, оказалось невозможно, и, хотя у Хейса имелись свои недостатки, он, как хороший портвейн, с годами становился лучше.
– А кто же это, по-вашему, если не я, Хейс? – недовольно бросил я, входя в холл.
Несмотря на раздражение, я, как и всегда, остановился, чтобы восхититься великолепным входом в дом. Круглый холл с галереей наверху; высоко висела массивная люстра «Уотерфорд», а потолок был словно отражением мраморного пола. Справа находилась дверь, которая вела в зал и ряд гостиных, слева – библиотека, а по другую сторону холла, за лестницей, коридоры вели в комнаты для прислуги и всякие подсобные помещения.
Я вздохнул, наслаждаясь знакомой радостью возвращения, и позволил себе забыть о раздражении.
– Хейс, велите подать еду через полчаса, – отрывисто приказал я, – и напомните горничной, чтобы надлежащим образом проветрила мою спальню. Одной грелки будет мало. Где мой сын?
– Думаю, он отправился в Клонарин, милорд. Вместе с молодым Дерри Странаханом.
– Я хочу увидеть его сразу по возвращении. Принесите, пожалуйста, мне в библиотеку бренди и воду.
Библиотека представляла собой квадратное помещение с окнами, выходящими на долину. Главным предметом мебели здесь был громадный стол, спроектированный отцом на свой эксцентричный манер. Я, следуя давней привычке, сел за него и посмотрел на портрет Элеоноры над камином белого мрамора. На столе стояла миниатюра, изображающая моего покойного сына Луиса. Он улыбался. Портрет походил на оригинал, и я не в первый раз спрашивал себя, как бы он выглядел сейчас, останься жив. Ему бы теперь исполнилось двадцать пять. Он бы уже получил степень в Оксфорде и, как положено, совершил путешествие по Европе. Возможно, уже женился бы. Наверняка занимался бы политикой, заседал в палате общин, вступил в Карлтон-клуб… Как бы Элеонора гордилась им…