Барон был человеком постоянным. Он всегда считал, что человек, как личность, начинается еще в утробе матери и заканчивается лишь в земле, а между этим главное – быть твердым, непреклонным. Если не следовать этому единственному жизненному принципу, то не нужно было и появляться на свет. Впрочем, вся человеческая мякоть тоже имеет место в жизни, но для того, чтобы избранные люди, а их не так уж и много, имели возможность эту мякоть употребить по ее значению, времени и месту появления.
Барон не был бароном. То есть он им был, но не по рождению, не по званию и не по генетике. Его отец служил в милиции, добрел до подполковника и ушел из жизни в год, когда должен был получить свою скромную милицейскую пенсию. Выпили на службе, как обычно, лишнего, а утром остановилось сердце. Побледнел, посинел и испустил дух. Дело было в прихожей, когда он нагнулся, чтобы повязать шнурки на черной форменной обуви. Служил он и в ГАИ инспектором, и начальником там же, и замполитом в медицинском вытрезвителе после какого-то скандала с перепроданными угнанными машинами, и начальником отдела профилактики в городском подмосковном УВД, и вневедомственной охраной там же поруководил. Словом, жил, как мог и как велели.
Мать работала до самой пенсии бухгалтером в строительном тресте. Братьев и сестер не было. Учился он сначала очень средненько, а потом даже заметно преуспел в точных дисциплинах. Писал грамотно, читал только то, что рекомендовано школьной программой, но время от времени все же позволял себе и некоторые отступления от нее. Исключительно для того, чтобы не выбиваться в дурную сторону от успешных одноклассников.
Таким же образом он относился и к своим музыкальным предпочтениям. Ему нравились старые советские песни, похожие на маленькие, непритязательные поэмы о том или ином эпохальном или очень частном событии. В них содержался милый приключенческий уют, даже если речь заходила о том, что когда-то потрясло мир до самого его основания.
Он не любил, но мирился с триумфальными музыкальными сочинениями, звучавшими как грандиозные речевые кантаты на официальных государственных мероприятиях. К словам добавлялась тяжелая, часто примитивная, но якобы жизнеутверждающая, музыка. В ней звучала упрямая гордость, вселенская угроза, стоическая неотступность, что его настораживало и даже, когда он был еще очень мал, страшно пугало.
Тайком, как и все в его подростковом возрасте, он слушал на катушечном магнитофоне писанные-переписанные, шипящие, хриплые западные композиции. Он в них почти не разбирался, не мог узнать ни по голосам, ни по манере исполнения, но накрепко заучил названия групп и исполнителей – The Beatles, Deep Purple, Nazareth, Uriah Heep, Pink Floyd, а еще Элвис Пресли и Луис Армстронг. Были и другие группы и исполнители, но с его дурным слухом все, что они делали, звучало для него как утомляющая какофония. Однако же он никогда бы не сознался в этом своим сверстникам, увлеченным этой особой западной культурой так, словно, кроме нее в жизни ничего не было, нет и никогда уже не будет. Он осознавал, что рано или поздно их пути разойдутся, и они даже станут принципиальными противниками. Время, тем не менее, еще не пришло. Нужно было мимикрировать под общий фон, чтобы его не растоптали, не выкинули вон из общей жизни и вообще не посчитали бы тупицей.
Он раз или два в год бывал в театрах с классом, в основном, на пьесах классических драматургов, скучал, молча смотрел на сцену, ничего не понимал, но уходил домой потом с непонятным чувством выполненного долга. Больше всего ему нравились, как и многим одноклассникам, театральные буфеты в антрактах, в которых все расхватывали тюбики со сгущенным молоком, сладенький лимонад «Буратино» и конфеты «Мишка на Севере». А еще бутерброды с сухой колбасой или даже с красной икрой.
Раз пять его водили в цирк, на аттракционы в парк, на какие-то утренники после празднования Нового Года. Но это он не любил, как и каникулы в пионерских лагерях. Слишком шумно и рискованно.
Особую ненависть и даже страх у него вызывали уроки физкультуры в школе. Хрупкое телосложение, небольшой рост, неловкость, угловатость в движениях делало его совершенно беспомощным. Он пользовался каждым случаем, чтобы получить медицинскую справку о невозможности переносить физические нагрузки, и это несмотря на то, что никогда не болел. Стоять почти в самом конце строя на занятиях, переносить злые насмешки одноклассников, когда не мог правильно принять мяч, подтянуться на турнике, преодолеть тупую, упрямую и мертвую массу растопыренного «козла», выдержать длинную беговую дистанцию и не взять высоту – было для него глубоко оскорбительно. Но он был умен и терпелив. Он только сжимал тонко очерченные губы, отчаянно потел и ждал своего часа, того самого, когда можно будет нанять тех, кто легко брал любую натуральную высоту, подтягивался, бегал, прыгал и метко бросал или пинал мяч. Он верил, что этот час непременно наступит, и вот тогда посмотрим, кто кого, и какое именно место достанется ему в общем строю.
Родственников у семьи почти не было. Родители родителей ушли из жизни задолго до его рождения, а с остальной родней семья никаких отношений не поддерживала.
Бароном Барона назвали уже позже, а до того он был просто Георгием Барановым. Вот Баранов и стал бароном. Стал просто – когда многое изменилось в стране, он нашел отцовскую сильно постаревшую любовницу, тетю Валю, которая так и вкалывала в паспортном столе в райотделе, сделал ей дорогой подарок и вот в паспорте одна буковка «а» была ловко заменена на буковку «о». Баранов стал Бароновым. Иными словами, Барон. Никто, или почти никто, уже не помнил, какая была фамилия его отца, матери, да и его самого до двадцати с небольшим лет. Георгий Иванович Баронов. Звучит!
Жорка Баран, как его звали во дворе и в школе! Ну, что это такое! Мерзость.
Георгий Иванович усвоил не только новую фамилию, но и новый образ жизни, новые правила, новые принципы. Но самым главным в нем было то, что он и не считал всё это новым. Просто немного запоздалым, даже почти в меру выдержанным.
Жора всегда был сообразительным и прозорливым пареньком. Раньше даже очень многих хитрющих партийных проныр он разглядел в коммунистических отступниках и реформаторах могильщиков и без того разлагающегося массивного тела «бессмертной» идеи. Призрак, бродивший по Европе аж с девятнадцатого столетия, оказался вполне материальным существом, которому свойственен как расцвет, так и угасание.
Барон окончил строительный институт, но на стройку идти не пожелал. Еще на факультете вступил в компартию, из которой кое-кто уже тайно ладился слинять подальше, занялся общественной комсомольской работой и тихо стал двигаться в сторону, далекую от всякой инженерии – управления людьми. Тогда еще это «политическим менеджментом» никто не называл. Когда он оканчивал институт, многие, теряя голову, бросились в дичайшую по тем временам коммерцию, а он предпочел осторожно переместиться туда, откуда непредусмотрительные и трусливые бежали, словно крысы с тонущего корабля. Он стал сначала инструктором, а потом заведующим отделом в ЦК московского комсомола. Там он проловчил три с половиной года, а затем выхлопотал назначение в МГК партии, в ближайшие помощники к новому Первому секретарю, к эпатажному, скандальному и брутальному политику.
Тут как раз подоспели все эти роковые исторические инновации, общая бестолковость и непредсказуемость, нервное, злое веселье, разруха и развал. На все на это, и прежде всего, на сказочное национальное богатство, насаженное на покосившиеся крыши нищих лачуг и на ничейные, казалось бы, шпили царских дворцов, заявили свои вечные права те, кто и разорял эту страну, и грабил ее, и унижал, и карал десятки лет подряд. Жорка Баран бы ничего не сумел сделать, ни кусочка бы не отхватил, а вот новоиспеченный Жора Барон своего не упустил. Он всегда знал, кому пристроиться в хвост, а кого лягнуть покрепче.
Партийный билет он не бросал к порогу нового наглого времени, а тихо спрятал в потайном ящичке своего личного домашнего секретера. Негромко, без излишней позы, но столь же решительно, как и те, кто делали это демонстративно.