– Я ненавижу радио… – прохрипел Маревский и с трудом поднялся на ноги. В затылке побаливало. Затёкшая от спанья в кресле шея поворачивалась кое-как. Достав из маленького бара бутылку коньяка, Маревский налил себе целый фужер. Выпил одним глотком, не поморщившись. Стоявшие на баре старинные часы с бронзовой Афиной Палладой показывали четверть девятого утра.
Подняв с пола книгу, Маревский с досадой бросил её на письменный стол. Вчера вечером он совершил подлый поступок: подлый по отношению к этому дятлу Владимиру Петровичу. По отношению к себе. И к тем силам, что заключили с ним договор ровно тринадцать лет назад. Маревский знал: Наамах не простит. Как не простила когда-то Бодлера. Как не простила многих и многих. Но другого исхода этому безумию не было. Никогда не было. Каждая убитая душа – это новое солнце. Новая капля света в бесконечном мраке равнодушия Вселенной. Предательство и смерть – единственные факелы, освещающие наш путь. И поэтому Маревский плакал, сидя в сортире на холодном, как айсберг, унитазе. И целовал блестевший зеркальным серебром пистолет.
Коробочка с патронами упала на тёмно-синий пол: маленькие посланцы судьбы с игрушечным грохотом раскатились по сверкающему кафелю. Неподвижными и бесшумными остались лишь те, что упали на уютный резиновый коврик. Их было три. Три патрона. Три прекрасных подарка. Всхлипывая и радуясь, что никто и никогда не видел его плачущим, Маревский подобрал их. Трёх маленьких, аккуратных ангелов. Три падающие звезды. Три ключа от райских ворот.
* * *
– Вам на какой этаж?
– На седьмой.
Женщина, севшая в лифт с Владимиром Петровичем, была молода, высока ростом (выше его) и красива. Красива той тёмной порочной красотой, что отпугивает и влечёт одновременно. Что-то странно знакомое было в женщине: в излишне правильном лице её, в крепкой ладной фигуре. Глаза женщины напомнили Владимиру Петровичу глаза акулы – холодом, таившимся в сумеречной зелёной глубине; злым подземным голодом в матовых зрачках.
– Ты хочешь меня? – спросила женщина.
Рука её, с ногтями, острыми как копья, скользнула в промеж ног Владимира Петровича. Нога её, в чёрном чулке, похотливой анакондой обвилась вокруг его дрожащих коленей. Острый каблук хищно ласкал внутреннюю сторону бедра Владимира Петровича. Кровавая полупрозрачная занавесь упала на глаза Владимира Петровича: жадно целуя колючие губы незнакомки, забыл он себя. И запах тлена, тяжёлый аромат гробницы сжал ему голову каменным кольцом. Но рот женщины пахнул хризантемами. Эти два запаха смешивались в непотребный жгучий коктейль со вкусом давно забытого людьми бессмертия. И давящая тупая боль в груди мешала вдохнуть, мешала ощутить этот божественный аромат – два щупальца, как у осьминога, вытянулись у незнакомки из под юбки и обвили Владимира Петровича. Нижняя губа женщины прокушена была острыми её зубами, и горячие солёные капли падали, падали ему на язык. Кровь женщины пьянила смертно – золотой бальзам стекал в немеющее горло. Страшное, запретное волшебство.
– Кто ты? – шептал он.
– Ты знаешь… знаешь… – тихое шипение, вкрадчивая паучья мелодия отзвучала, и Владимир Петрович полетел мёртвой бабочкой в пропасть огня, распахнувшуюся под ним. И тень гигантского перепончатого крыла накрыла пылающую бездну. И миллионы трупов в бездне, объятые пламенем, завопили, приветствуя её…
* * *
О, Полная Луна, Серебряная Мать ночи! О тебе сказано уже столько, что нет смысла выдумывать новые гимны в твою честь. Твой тихий свет несёт мягкую гармонию остывающего неба нашим городам-кладбищам. Нашим загазованным, засранным сверх всякой меры железобетонным отстойникам. Нашим измученным бесконечным ожиданием подлинного бытия нервам.
Бесполезными паразитами кишим мы в гниющих кишках наших улиц, пенящейся биомассой течём из конца в конец своего больного Вавилона. Но строить новую башню, что алмазным шпилем щекотала бы твоё нежное брюхо, о Луна, нет уже ни сил, ни желания. Да и возможностей таких уже давно нет. И разве можно назвать башней Нового Вавилона ту уродливую чушь, что лепят сегодня из говна наши ничтожные правители? У нас нет сегодня, у нас нет вчера – одно только завтра. Багровое, злобно хохочущее Завтра. Оно манит нас своим золотом, и в своём безумии мы не понимаем, что золото это фальшивое. И ползём за ним по могилам своих отцов. Жалкие черви… И как фальшиво убегающее золото, так и мы фальшивы, фальшива наша бесплодная суета. Фальшив наш смех, фальшивы наши нелепые слёзы… Наша забота о ближнем фальшива просто идеально.
У нас уже нет зеркала, есть только жалкие его битые куски, в которых отражаются не лица – искорёженные бесстыдством поганые рожи.
Если бы у меня, как у изумрудной космической стрекозы, были крылья, я полетел бы к тебе, о Луна. И шептал бы в твоё чуткое ухо свежие сплетни с Той Стороны. А ещё лучше, давай умрём с тобой как боги, добрая моя Луна… Как весёлые, древние боги… Ты понимаешь, конечно, что я имею в виду.
* * *
Цветные стёклышки разбитой реальности сложились вдруг в привычную картинку. Кто-то вовремя повернул для Владимира Петровича калейдоскоп, и он пришёл в себя. Обливаясь мутным, клейким пóтом, сидел Владмир Петрович на полу в лифте. Никакой женщины с щупальцами, никакой ревущей бездны под ногами, никаких мороков. Видения, сбежавшие с картин Босха, растворились, как и положено галлюцинациям. Но этот странный, болезненный запах… Но эта зеленоватая лужица на линолеумном полу кабинки…
Пластиковые половинки двери лифта с пневматическим шумом разъехались, и Владимир Петрович, шумно глотая затхлый подъездный воздух, поднялся на ноги и вышел на лестничную площадку. Лёгкое головокружение и покалывание в груди не оставляли его до самого вечера. Убить бы того подонка, что разлил в лифте ядовитую мерзость…
К вечеру всё прошло. Владимир Петрович снова стал самим собой. Болезненное видение, пережитое им днём, сделалось расплывчатым, еле зримым. Воспоминание о нём вызывало лишь досаду: взрослый мужик падает в обморок, нанюхавшись какой-то отравы, видит при этом чёрт-те что… Скверная история. Хорошо, хоть не видел никто.
Придя в себя, Владимир Петрович вспомнил, что собирался составить описание купленной вчера статуэтки для каталога своей коллекции. Наамах всё ещё стояла на письменном столе. Включив настольную лампу, Владимир Петрович с удивлением отметил, что вчера деревянная фигурка показалась ему значительно ниже. Если у Маревского, разглядывая богиню, он на глаз определил её рост как пятнадцать сантиметров, то на самом деле в статуэтке, оказывается, было сантиметров двадцать пять. Конечно, всему виной усталость. Вчера он измотался за день, хотел спать. И ещё Маревский нагнал тоски, заморочил-замутил своими лекциями. Любитель мармелада паршивый. Глаза вот побаливают, чёрт – видно, пора обзаводиться новыми очками.
Писать расхотелось. Ладно, потом займёмся тобой, Наамах. Сейчас давай-ка поставим тебя на полочку. Вытащив из тайничка в столе узорчатый медный ключ, Владимир Петрович отпер им шкаф с дверцами небьющегося стекла – большой, старинный, сработанный в виде готического замка, он хранил сокровища Владимира Петровича, все радости его, всё то, что он любил и ценил.
Много чудесного таил в себе шкаф-замок. Вот дивная коллекция нэцкэ, собранная в течение двадцати трёх лет. Самую старую и ценную из фигурок – «Хотэй, угощающий детей» – вырезал из слоновой кости в 18-м веке сам Судзан. Вот подлинные египетские ушебти – каменные фигурки мёртвых. Те, для кого их сделали, уже давно, очень давно гуляют по полям Осириса. Но оставшиеся от египтян, живших тысячелетия назад, какие-то вечные атомы находятся ещё в этих странных погребальных фигурках. Коллекция античных монет, несколько старинных кавказских кинжалов, чьи ножны и рукояти сработаны из чеканного серебра. Забытые индейские божки из нефрита: их уродливые физиономии смешны своей бесполезной ныне свирепостью. Янтарные чётки, принадлежавшие когда-то грабившему Палестину тамплиеру… Бронзовые молоточки Тора – амулеты беспокойных северных людей…