— Постой, постой, Гриша, — остановил Иван Ларионович севшим голосом. — Да мне-то ты что оставишь? Я приказчикам больше плачу. — И резонно так, чуть склонив голову к плечу, с недоумением руками развёл. — Приказчикам. Понимаешь? Приказчикам.
Во взгляде у него промелькнуло сомнение: на ветру-де холодном голову Григорию Ивановичу, Грише его дорогому, не прихватило ли морозом? Оно в лютую стынь всякое случается.
— Что? — спросил Шелихов, поднимая взгляд от бумаги. По глазам, высвеченным пламенем свечи, было очень видно, что он в мыслях далеко. Рука с пером повисла в воздухе. — Что сказал-то?
— Приказчикам, говорю, — повторил Иван Ларионович, — я больше плачу, чем ты мне оставляешь за труды. — Лицо его стало кислым. — Да и то на двоих надо разделить: на тебя да на меня.
— Приказчикам? — протянул Шелихов и легко засмеялся. — Ну да на то они и приказчики, Иван Ларионович, а мы хозяева. — И, будто сказав этим всё, опять согнулся над бумагой, ведя новую строчку.
Иван Ларионович дрожащими пальцами коснулся лба, разглаживая морщины, которые не только слабая рука, но и ничто иное разгладить не могло.
— Мысли у меня есть, — сказал Шелихов, — для новоземельцев книг более закупить по навигации, арифметике, истории.
— Так, так, — провякал Иван Ларионович, обминая ладошкой лоб, и неестественно, как рак на свету, выпучил глаза.
Шелихов в другой раз глянул на него.
— В Москву срочно надо послать человека скобяного товару закупить, да поболее.
И новую строчку вписал в испугавший Ивана Ларионовича лист, не замечая, что настроение у компаньона переменилось и он уже валеночком в пол не стучит, но, напротив, нахохлился и глазами царапает, что филин из дупла. У Ивана Ларионовича на щеках выступили тёмные пятна, поползшие к шее. Рука на лбу затрепетала. Покряхтывая, он вспомнил вдруг, как сидел в этой же самой комнате после возвращения судейского крючка из Москвы и размышлял о том, что приедет Гришка — и полетят счастливо вырученные на торгах белые голуби. «Пташками» тогда ещё он их назвал, и горечь, что в тот вечер обожгла, вновь к горлу подступила.
— Так, так, — проскрипел, — но арифметика-то, навигация к чему?
— Как к чему? — удивился Шелихов, откинувшись на спинку жалобно запевшего под ним стула. — Знающих людей у нас великая нехватка на новых землях. Так мы тамошних мальцов учить будем. Народ они смышлёный, бойкий. Сам видел, знаю. И коли выучим, станут они компании немалой подмогой. Это я обмозговал. Шесть человек тамошних ребятишек с собой привёз и в Охотскую навигаторскую школу хочу определить. Посмотришь, какие из них мореходы выучатся!
— Так, так, — протянул Иван Ларионович, — обмозговал, говоришь? — Ладошка всё мяла и мяла морщины. — Подмогой, значится, — и не выдержал, сказал: — Гриша, охолонь, — и уже твёрже добавил: — Да наше ли то дело?
— Наше, — с уверенностью ответил Шелихов, — чьё же ещё?
Взглянул на Голикова и тут только увидел перемену в лице компаньона. Разлетелся в мечтах. И вот те на... Укорот на него накинули. Стой, конь ретивый! Сдавай назад! Этого он никак не ожидал. Лучше бы обухом в лоб двинули. Дыхание даже перехватило у Шелихова. Так негаданна была перемена в Голикове. И словно сорвалась в Григории Ивановиче пружина. Вскочил со стула. Метнулся по комнате. Пламя свечи взбросилось, как от ветра. Весь, до конца, был там, на Кадьяке. Море гудело в ушах. Паруса над головой плескали. И вдруг увидел: тесная комната, лампада в углу, счёты на краю стола. Костяшки счетов белели, как укор разлетевшейся мечте. «Сколько там на них набросано, — ударило в голову, — на новоземельские дела? Даль голубая, море, люди, что жизни не щадят, — костяшки на счётах?»
— Можно, — ударил голосом, — и по-лебедевски, конечно. Что там? Можно! Даже и способнее. — Чуть не захлебнулся от слов. — Зверя взял, шкуры ободрал, на торгах сбыл, денежки в мошну, плюх на неё задом — и сиди. Вот, — пнул носком валенка в сундук, стоящий у стены, — весь капитал в такой сундучище.
— Ты тише, тише, Гриша, — подсох лицом Иван Ларионович, — это ещё дедовский.
— Вот то-то, — резко оборотился к нему Шелихов, — что дедовский. А нам по-дедовски нельзя, — помял горло рукой, — время не то. Да и по-другому мы за дело взялись. Деды-то в подвалах ковырялись, в лабазах, а мы за окоём заглядываем. Эх, — махнул рукой, — мошну набить — какое счастье?!
— Запас карман не тянет, — осадил Голиков, — так народ говорит, а он не глуп.
— Не всякая присказка в строку. Капитал нужен, Иван Ларионович, — зло сощурил глаз Шелихов, — чтобы вперёд идти. А так — зачем он? Лебедева наши беды не жгут. А мы как размахнулись? Ну, а коль размахнулся — бей. И так ведь люди говорят.
Иван Ларионович лоб в ладонь упёр, замолчал.
Свеча потрескивала, коптила, Чёрный язычок взвивался к потолку.
Шелихов метался по комнате. Кипело в нём, но он сдержал себя, остановился, сел напротив Ивана Ларионовича. И тихо, но глубоким голосом, что шёл от души, сказал:
— Иван Ларионович, вспомни — людей-то сколько за собой ведём. И они нам верят. А там, на новых землях, не сладко. Ох, как не сладко!
И, положив тяжёлые руки на стол, в упор взглянул на Ивана Ларионовича.
— Ну, перед миром-то как быть? — спросил. — А? Что скажешь? Перед миром?
Голиков, всё ещё упираясь лбом в ладонь поставленной локтем на стол руки, молчал. Шелихов осторожно тронул его за плечо.
— Иван Ларионович, — позвал, — Иван Ларионович, а дела-то нашего тебе не жаль? Не семечками торгуем, но державы границы раздвигаем. В Охотске на мачты ты лазил. Ветерок-то, ветерок солёный в лицо. Забыл?
Голиков, отодрав наконец лоб от ладони, болезненно покрутил шеей.
— Хм, хм, — крякнул. — Не береди душу, — сказал, — Гриша. Не береди. — Голос у него обмяк.
— То-то, — просияв круглыми глазами, обрадовался Григорий Иванович. — А ты: «Мне что оставляешь за труды? Я приказчикам больше плачу». Наше дело неоплатно. На новых землях пирогами не кормят. Это я понял. Ума достало. Но коли загорелся в тебе огонёк к далям, скажу прямо: благодари Бога и взамен ничего не проси. А коли нет огонька — отойди в сторону, не труди сердце.
Голиков взглянул на него и вздохнул:
— Да уж, — сказал, — да, горяч ты, ох горяч.
То, что на новых землях пирогами не кормили, Григорий Иванович верно сказал.
На Уналашку, где на камнях Кошигинской бухты на куски развалило галиот «Три Святителя», пришла зима. Снег одел остров плотным белым покрывалом, заиграли бешеные северные пурги. Подбирались, подбирались исподволь холода, да и ударили во всю силу. Море налилось чернотой, исчезли в одночасье чайки, и злые волны с рёвом и грохотом обрушились на берег. Били во всю мощь, словно разгневавшись на людей, что пришли сюда, в их единовластные владения, где от веку гуляли они вольно, не опутанные сетями и не попираемые днищами судов. Это в тёплую пору море нежится на гальке. В холода морская соль — едка, волна бешена, ветер — враг. Свалит, втолчёт в заледенелые каменные россыпи, да ещё и прикроет метельной заметью. Кричи, кричи: «Ау, ау! Замерзаю!» Ан ответа не будет, только ветер просвистит пронзительно: давай-де, мол, закапывайся в ледяной песочек поглубже, согревайся. Да бывало, и закапывались. Здесь всё бывало. Мореход славный Витус Беринг, много плававший по восточным морям, вот так вот зарывался в ледяное крошево, хоронясь от мороза и ветра, а ему, ещё живому, песцы ботфорты обгрызали. И лечь бы костьми команде галиота «Три Святителя», но капитан Дмитрий Иванович Бочаров ватагу Потапа Зайкова, зимовавшую на острову, нашёл. Счастье команде погибшего галиота выпало, но вернее — свирепая воля Дмитрия Ивановича спасла людей, выброшенных жестоким штормом на затерянный в океане остров. Что стоило добраться капитану до ватаги Зайкова, говорило уже одно — дошагал он до потаповского зимовья, в клочья разбив обувь о камни, лёд и пятная ослепительный снежок кровавыми следами. Экие алые маки на белом поле. Были бы лыжи, оно ничего, идти можно, а так: как шаг, ногу капитан, словно в ножи, ставил в ледяной, устоявшийся снежный наст.