Литмир - Электронная Библиотека

   — Да и с каким народом вам приходится знаться в столице. Вокруг все люди знаменитые.

   — Так, так, — ответствовал приказчик. — Знакомцы знаменитые, конечно, есть. Как не быть... Вот, например, Михаил Петрович... А попросту сказать — Миша.

   — Неужто знакомы? — изумился крючок и голову нагнул, будто его по затылку тяжёлым хватили. — Михаил Петрович... Действительный статский советник. Генерал... Ваше превосходительство...

   — Да что Миша, — приказчик рюмку опрокинул в горло и, легко передохнув, сказал: — И с иными знаком.

И назвал имя, что и произносить страшно.

Крючок только несмело пальцем вверх потыкал:

   — Это который...

   — Да, да, — подтвердил приказчик и вновь руку к водочке протянул. Крючок прямо в ендову[14] ему наплюхал.

   — Да я, да мы, да они. — Лебедевского приказчика после столь ёмкой посуды понесло по всем кочкам, как это часто со столичными случается, когда дойдёт до выпивки за чужим столом да за чужие денежки.

Крючок твёрдой рукой вновь ендову ему набултыхал. И в другой раз метнул взгляд на полового. Тут уж поволокли и варёное, и печёное, и жареное.

   — Эх! — воскликнул крючок лихо. — По-купецки гуляем, по-купецки расплачиваемся! — И швырнул половому пачку денег. — Неси, что есть, да всех к столу зови!

Широко загулял человек, по-сибирски. К столу начали подходить купцы, случившиеся в кабаке.

Через некое время незаметно, в шуме и забавах застольных, судейский тихо, тихо отошёл к дверям кабака. Вроде бы воздушку захотелось хлебнуть. К нему незаметно посунулся человек.

   — Гони обоз, — трезвым голосом сказал судейский, — не медли минуты. На завтра, бают, пурга. А я купцов денёк придержу. Дороги заметёт, и они и неделю, и другую здесь просидят. Гони!

Человек шатнулся в сторону, вышел из кабака, упал боком на стоящие в тени сани, свистнул, и кони пошли во весь мах.

Судейский вернулся к столу. Поднял ендову:

   — Хорошо гуляем, купцы, — крикнул, — по кругу её! — и передал ендову приказчику Лебедева-Ласточкина.

У того глаза начинали пучиться, но он ендову принял и припал жадными губами к широкому краю.

«Хок-хок-хок!» — кричит каюр, и собаки летят по крепкому насту. Распластывают тела. Хвосты поленом. «Хок-хок-хок!» — звенит в морозном воздухе. Снега переливаются многоцветней красок, яркими тёмно-синими пятнами мелькают тени у торосов, а сами вершины вздыбившихся льдин вспыхивают в косых лучах горящего у горизонта алого солнечного шара, как факелы. «Хок-хок-хок!» — торопит каюр. Ветер свистит в ушах, поют полозья, гремят собачьи голоса. И снег, сверкающий снег, без конца и края...

Григорий Иванович словно въяве представлял это. Многокрасочный и многоголосый Север не оставляет равнодушным увидевшего сей край, хотя бы и раз. Песни торосов, высвистывающих, вызванивающих при самом лёгком движении воздуха, западают в человеческую душу, тревожат и беспокоят и через годы. Не раз на Кадьяке Григорий Иванович говорил:

«Торосы-то, торосы поют, что рожок курский». Торосы и впрямь выпевали пастушью песню. Нежно, тонко, грустно. Заведёт на одной ноте — у-у-у. Однако звук этот, и негромкий и однообразный, а так много вдруг напомнит, о таком расскажет, что сердце защемит, и человек остановится, замрёт, глубоко поражённый ранившей мыслью.

Север забыть нельзя.

Шелихов отправил галиот с хлебом на новые земли. Как ни хитрил, ни изворачивался Кох, но хлеб Григорий Иванович взял в амбарах, и галиот ушёл. Теперь, покончив с тем, что отнимало все помыслы и время, Шелихов один на один остался с давней мечтой. Ан не выплясывалось задуманное. О таком говорят: хотелось бы пудами, но и горстку не дают.

Ещё на Кадьяке, в долгие ночи, вспоминая прочитанную в детстве летопись учёного дьяка Момырева и особо памятную главу из неё «Хождение купца Афанасия Никитина в Индию», Григорий Иванович замыслил описать путешествие своей ватаги к матёрой земле Америке. Хрупкие листы момыревской летописи, дивные рисунки, начертанные искусной рукой буквицы подталкивали и подталкивали: дерзни, разгорись сердце! Но перо, казалось, цеплялось за бумагу, а слова из-под него выходили совсем не те, что думалось. Не было видно за ними ни людей, ни собак, летящих по залитому солнцем снежному насту, ни пылающих торосов. И дел, свершённых людьми, не было за ними. Так, буквы лепились одна к другой, и всё.

Сидел ночами. Плавилась свеча. И в иную минуту мнилось: вот-вот, в следующий миг, выйдут из-под пера слова, как те, момыревские, что рассказали ему в детстве о сказочных конях, скачущих в мареве у окоёма, о людях в невиданных одеждах, о дороге, уходящей вдаль. Такие слова, что погнали его, мальца, на городскую колокольню, дабы увидеть тех людей, коней и саму необыкновенную дорогу вдали, за рекой. Но нет, не рождались такие слова, а он всё гнулся и гнулся над столом.

Входил комнатный человек, снимал нагар со свечей, смотрел через плечо хозяина. На бумаге строчки, что муравьи на бересте.

   — Глаза тратишь, — говорил, — да уж котору ночь.

   — Ты спи, — обернётся Григорий Иванович, — спи.

   — Спи, спи, — возразит старик, обутый для тепла в валяные обрезочки, — спи. Прошлый раз сам уснул за столом, ну, а кабы свечу уронил, а я не досмотри? — Глаза становились испуганными. — Пожар?

   — Спи, старик, — скажет Григорий Иванович.

Комнатный человек зашаркает обрезочками и затихнет.

Тишина установится в доме, лишь ровно гудит пламя в печи. А долгожданные слова не приходят. Нет, не приходят.

Григорий Иванович садился на корточки у пылающей печи, обжигая пальцы о раскалённый чугун, растворял дверцу.

Печь дышала в лицо жаром, терпким дымком горящей берёзы. За пламенем, широко и сильно утекающим в трубу, проглядывали прокопчённые кирпичи. Они сдерживали, обжимали бурливый и мощный поток, направляли его, но огонь всё одно бился и плясал, вихрился, взбрасывался, играл и в тесных этих объятиях. В нём угадывалась сила и неудержимое стремление раздвинуть сжимающие пределы, вырваться и лететь, лететь, не зная преград. «Не потому ли так жадно и подолгу смотрят люди в огонь, — думал Шелихов, — что им передаётся вот эта его необратимая сила, вечная непокорность?» Вольное пламя поражало воображение Григория Ивановича.

Шелихов вновь садился к столу, брал перо.

Глядя в огонь, он отчётливо видел лица ватажников. Погибших в походе Степана и Устина, Деларова и Бочарова, продолжавших начатое ими дело на новых землях. Кондратия, Кильсея... Видел их висящими на вантах галиота в жестокую бурю, в сполохах пурги, в пенных гривах взбесившихся волн. Они были тем же самым огнём — неудержимым и всепобеждающим. Они рвались вперёд, как пламя, и ежели и сгорали, то и смерть их была огненной вспышкой, высвечивающей дорогу для идущих следом. Да и распахнувший перед ним, мальчишкой, дорогу в неведомую, но неизъяснимо манящую даль учёный дьяк Момырев представлялся ему всё тем же могучим огненным сполохом. «Нет, — думал он, — то необычные люди. Тлеть бы мне в вонючем подвале, ежели бы дьяк этот не взял за руку и не повёл за собой. А кто бы шагнул за обозначенные пределы, коли не сделали бы этого Степан и Устин?»

Григорий Иванович поднял расширенные от волнения глаза на свечу. Язычок пламени трещал и кренился на сторону. Свеча догорела. Григорий Иванович не глядя пошарил в ящике стола, нашёл новую свечу, зажёг от огарка, упрямо взялся за перо.

В эти ночи он передумал много и разного. Но одна мысль особо взволновала его. «Дорога делает человека, — думал он, — человек должен сделать первый шаг. Дорога потом научит всему». И вспоминал, представлял мысленным взором пройденные дороги, и им самим, и другими, что шли рядом. «Неспешный, — думал, — шаг убыстрит, коли дойти захочет, торопливый сдержит дурную прыть. Дорога для человека — жизнь. Только ступить на неё надо, не побояться, ступить».

Рассвело, когда Шелихов услышал, как стукнули в ворота. Послышались голоса. На крыльце загремели шаги. За дверью зашептались торопливые голоса. Один сердито уговаривал, другой возражал.

вернуться

14

Ендова — старинный русский сосуд для вина, пива, мёда, браги и т.п. в виде широкой чаши с носиком или рыльцем.

93
{"b":"609975","o":1}