Прошли старухи к вечерней молитве. Проковылял нищий с клюкой. Голова раскрыта, в распахнутом вороте рваного армяка большой крест осьмиконечный, староверческий. Будочники, ставившие рогатки, посторонились, пропуская убогого. Один из них перекрестился ему вслед. Было студёно. И всё сильнее и сильнее к сумеркам ползла по улице пороша. Играла, вихрилась, кружила, заметая наезженные следы саней, нахоженные тропки. Злая пороша. Предвестница пурги.
В комнату вошла хозяйка, позвала чай пить.
Иван Ларионович отвернулся от окна и пошёл, мягко ступая. Ну, чистый кот! И глаза круглые, да и усы совсем по-кошачьи торчком поднялись.
Хозяйка на Ивана Ларионовича посмотрела с удивлением.
Капитана Бочарова нашли на прибойной гальке Кошигинской бухты на четвёртый день после гибели галиота. Глаза закрыты. Лицо разъедено солью, ноги раскинуты, как неживые. Ледок пришил его к гальке, словно шпунты корабельную доску. Вокруг распростёртого в забытьи тела сидели чайки. Ждали конца. Капитана и нашли по этим чайкам. Увидели: вьётся стая — и поняли: такое неспроста.
Бочарова подняли, перенесли в только что отрытую землянку, уложили под шкуры. Но надежд, что выживет, было мало. По всему видно — плох человек.
В бурю команда спаслась вся. Побило многих, помяло, однако живы остались. Из грузов почти ничего выручить не удалось. Галиот два дня било на камнях, к нему подошли на плоту, успели собрать кое-что с палубы, из кают, но в трюмы не попали. Галиот разваливало. Волна с пушечным грохотом врывалась в проломанные борта, и судно билось на камнях, как уросливый конь на привязи. Страшно было и шаг сделать: того и жди — провалишься и конец. К счастью, вывернули котёл на камбузе, а так бы и хлебать не из чего было. Подобрали несколько топоров, ножей, ружья да немного порохового зелья. Похватали одежду, что успели и до чего дошли руки. На палубе стоять было нельзя.
Баранов на плоту дважды подходил к галиоту. Но волна играла всерьёз. Утлый плот вертело у борта галиота, бросало из стороны в сторону, едва не расшибло. Попытались подойти с заветренной стороны. Здесь море было поспокойнее. Изловчились, забросили конец на галиот, кое-как укрепились и полезли по смоляному борту.
Один из ватажников, видать самый отчаянный, хотел по планширу на корму пробраться и нырнуть в трюм. Но сделал несколько шагов, и его сбросило в море. Полетел с борта вниз головой, только всплеснули руки. Хорошо, был обвязан концом, и мужики успели выхватить из-под днища, куда потащила смельчака бурливая волна.
— Ладно, — сказал Баранов, — подождём, утихнет море, и тогда, даст Бог, до трюмов доберёмся.
Но море не утихло. На третий день галиот раскидало окончательно. Переломило киль, и судно начало рассыпаться. Благодаренье Богу, что прибой повыбрасывал на берег несколько кулей с зерном да разную мелочь. Баранов велел всё собрать: каждая доска, каждый гвоздь были надеждой на спасение. Впереди ждала долгая зима на затерянном в океане острову почти без съестного припаса и оружия.
Баранов приказал рыть землянки в распадке, где было потише, сохраннее от ветров. Рыли обломками досок, ножами, ковыряли каменистую землю палками. У Баранова одни глаза остались на лице. Говорят, есть люди двужильные, так вот он и двоих таких стоил. Жизнь ватажная рубанула его сразу же по башке, да ещё и не вскользь, а в самую серёдку. Хватать пришлось с горячей сковороды. И с первого часа на Уналашке душу Баранов узлом туго-натуго завязал, да так, что Не осталось в ней «не могу», но было лишь «надо». С тем и жил.
Когда нашли капитана, обрадовался Александр Андреевич крайне. Бочаров был человеком бывалым и, как никто другой, мог стать подмогой в трудную зимовку. А то, что зимовать на острову придётся, сомнений не было. В такое время года ни одно судно на Уналашку от века не приходило.
Александр Андреевич от Бочарова не отходил. Кормил его, как дитятю, с рук, тюленьим жиром обмазал: и лицо, и шею, и руки побитые. Сам сварил надранное корьё, приправил травой колбой и поил и в день, и в ночь. И как ни плох был Бочаров, а зашелестел губами, заморгал устюжскими синими глазами. Неведомо: то ли и вправду помогли снадобья и добрые руки Баранова, то ли могучая русская натура взяла своё. Скорее всего, и то и другое. В один из дней Бочаров хотя и хрипло, едва слышно, а сказал:
— Теперь, наверное, не помру.
Да так хорошо на «о» северное надавил, что почувствовалось: мужик в силу войдёт. Непременно войдёт.
Пот облил его лицо.
Баранов выполз из землянки — дверку узенькую сбили, тепло берегли, едва человеку продраться — и сел тут же, размягчившись душой. Поднял-таки человека, поднял! Отвернул лицо от ватажников, не хотел глаза показывать.
Но сидеть долго ему не случилось. Тут же и заспешил. Удивлялись, глядя на него, откуда у человека силы берутся. Все дни на ногах был и других торопил.
Затемно ещё и глаз никто не продрал, а он уже своё: «Давай, давай!» Люди пальцем шевельнуть не могут после вчерашнего, так уходились, но он всё одно: «Вставай!»
Баранов знал: спасти в зиму могло одно — рыба. И пока не замёрзли последние ручьи и речушки, всех поставил ловить про запас рыбу.
Сетей не было. Плели корзины из талины и корзинами теми ловили, бродя по пояс в ледяной воде. Баранов сам и научил плести корзины. Оно хорошо, сподручно мастерить из прута, когда гибка ветка, но такое, известно, по весне бывает. Талина же осенняя ломка, чуть перегнёшь — и нет прута. Но всё одно плели, отогревая талину у костров, вымачивая в кипятке. Другого было не дано — хотели выжить. Ватажники валились с ног, но управитель не давал спуску. Сам в воду лез, корзины плёл, развешивал юколу, рыл ямы для рыбы, в которые закладывали улов вместо бочек, прикрывая по-старому ватажному способу прутьями той же талины и присыпая землёй. И, глядя на Баранова, крутились ватажники, хотя бы и через силу. Понимали: так, как управитель ворочает, только за себя и бьются. Уж лучше лечь да помереть. Оно спокойнее будет, да и легче.
Баранов стоял с корзиной по пояс в воде. Течение валило с ног. Обжигал холод. Путина давно прошла, и рыбы, почитай, не было. Так, непутёвая какая в реку забредала. Локтем Баранов отёр мокрое лицо и вдруг увидел: в камнях метнулась серая тень. Падая, черпнул корзиной. Поднял. В красноватых прутьях талины билось большое тело рыбы. Баранов, шатаясь, пошёл к берегу. Его подхватили под руки. Один из ватажников сказал:
— Ты уж не мордуй себя так, Андреевич. Смотреть и то больно.
Баранов вывалил из корзины рыбу на берег. Постоял, сказал:
— Ладно, — и вновь шагнул в воду.
Мороз, однако, схватывал последние ручьи. То у берегов забирало ледяной коркой, а тут пошли ледяные языки и на течение. Поначалу лёд ломали и лезли в воду, а однажды поутру выбрался Баранов из землянки, прошёл к речушке, где ещё вчера взяли немного рыбы, и увидел: от берега до берега ледяной панцирь. Ступил ногой осторожно, но поопасался зря — лёд был крепок. «Всё, — понял, — с рыбой покончено». А знал: запасли самую малость. Тревога жёсткой, давящей рукой взяла за душу: «Что же делать? — подумал. — Навалятся пурги — ни зверя не возьмёшь, ни рыбы». Посмотрел в море. Мерно, тяжело набегали волны. Разбивались о берег и набегали вновь. Шипели, шептали никогда и никому непонятное. «Вот она, — подумал Баранов, — новоземельная судьбина. Сурова, однако, сурова».
Из землянки выполз Бочаров. Второй день, как на ноги стал. Подошёл к Баранову. Тот оборотился к нему, гремя каблуками по смёрзшейся гальке. В глазах вопрос: «Что скажешь?» Хотя и знал: говорить — только душу рвать, а спрашивал. Человеку одному трудно. Нельзя, никак нельзя одному, надо, чтобы рядом кто-то был. И слово надо услышать. Трудное ли, лёгкое — это другое, но услышать надо. Так уж человек создан.
Бочаров молчал. Костистое лицо капитана было бледно, на щеках и лбу язвы, губы в коросте, но в глазах уже играла живая влага, и крепкая, широкая грудь, такая же, наверное, какая была у отца, деда и прадеда, говорила: мужик силу не потерял.