— Всё, — сказал, — хватит, пошутили. — Шагнул к Зайкову: — Шкуры котовые, что взяли разбоем, снесите к нам в лодьи. Байдары ватажные — сей же час сюда пригнать. И запомни, Степан, — в голосе Бочарова прозвучала угроза, — пальцем тронешь наших на островах — пеняй на себя. Это я тебе говорю — капитан.
Степан Зайков посмотрел на Бочарова. И хотя Степан улыбался — нехороший, ох нехороший был у него взгляд.
В Чиннакский залив пришёл галиот с Большой земли. Первый корабль нового порта. Его встретили залпом из пушек. Пороху было жаль, но Баранов всё же распорядился:
— Стрельните, браты, стрельните!
Пушки рявкнули, и белый дым взметнулся над башнями.
С галиота ответили тройным салютом.
У борта подходившего судна толпились новички, таращились круглыми от удивления глазами, вертели шеями, нетерпеливо стремясь разом всё высмотреть и разузнать. Бывалые стояли спокойно, но и они удивлялись, глядя на крепостцу. Такого на новых землях ещё не было. Уж больно широко, крепко поставлена крепостца. А когда ударили пушки и дым взметнулся над башнями, полетел по ветру, и вовсе стало видно, что стоит крепостца надёжным оплотом, и хотя она и на краю державы, а у стен её не забалуешь.
Кто-то сорвал шапчонку с головы, крикнул:
— Ура!
Глаза у людей заблестели.
Ухватившись крепкими руками за леер, на корме, жадно вглядываясь в берег, стоял Иван Шкляев, которого Шелихов вытребовал из Охотского острога. И хотя и на его лице был живой интерес к увиденному на берегу, однако смотрел он строго. «Оно и в новом платье бывает, — думал Иван, — да в старом разуме. Как здесь сложится?» Намыкался за жизнь человек и с осторожностью последнее слово говорил. Да оно и понятно: два раза на худой мост только дурак ногу ставит. А Ивана назвать дураком никак было нельзя.
Рядом со Шкляевым стоял корабельный мастер Яков Шильдс, на знания которого сильно рассчитывал Шелихов. Шильдс был воинским человеком, по выходе в отставку давшим согласие на предложение Шелихова отправиться на новые земли.
— Лес, лес какой! — воскликнул Шильдс, указывая Шкляеву на берег. — К корабельному строительству вполне пригодный.
Шильдс знал, что Иван добрый рудознатец и кузнец, и, как всякий мастер перед другим мастером, имел к нему уважение. Хороший лес был для него залогом хорошего труда, и Шильдс понимал, что эту радость мастер, хотя бы в ином деле, примет.
— Да, лес куда уж там, — ответил Иван, — хорош...
И хотел было поделиться своими думами (Шильдс нравился Ивану спокойствием и несуетливостью, и он не раз приглядывался к нему за время плаванья через океан), но галиот, убрав паруса, подвалил к причалу. Борт мягко коснулся причальной стенки, и, дрогнув, судно остановилось.
Люди бросились к трапу.
Баранов был счастлив. С галиота сгружали скот, пушки, съестные припасы, книги, железо, канаты, якоря. Но больше обрадовали управителя прибывшие с галиотом люди.
Якова Шильдса он расцеловал, сказав, что теперь-то непременно они начнут на новых землях корабельное дело.
Обняв Ивана Шкляева, пообещал завтра же пристроить в кузне, чтобы начать примериваться к литью металла из местной руды.
Обласкал землепашцев, повёл к себе в дом и показал необыкновенные по размерам плоды, произрастающие на острову: репу чуть не в пуд весом, кочаны капусты, которые руками охватить было трудно. Новички дивились чуду, удивлённо качали головами.
Обиходив вновь прибывших, Баранов вернулся на причал, заботясь о грузах, и пробыл здесь до вечера, пока всё, до последнего гвоздя, не было надёжно укрыто в новых пакгаузах, ещё сочившихся по стенам смолой.
Вернувшись в дом затемно, Александр Андреевич с удовольствием зажёг хорошую свечу (Шелихов специально для него прислал ящик), сел к столу. Свеча горела ровно, без копоти, распространяя мало приметный, но всё же ощутимый запах плавящегося воска. Пряный, с горчинкой, запах этот, напомнив о тугом, натужном гуде отягощённой взятком пчелы, как въяве, распахнул перед управителем российское поле, о просторе которого говорят: «Здесь хоть сюда, хоть туда, хоть инаково». Баранов головой тряхнул, потрогал пальцами тёплый, живой воск свечи. «Неизбывно, — подумал, — живёт в каждом из нас Русь». И, не торопясь, с осторожностью разрезал конверт шелиховского письма, пришедшего с галиотом.
Целый день носил его в кармане камзола, сдерживая нетерпеливое желание немедля узнать, что пишет Григорий Иванович, с тем только, чтобы прочесть спокойно, как сейчас, в тишине и имея время подумать над строчками. Александр Андреевич вытащил из конверта письмо, развернул и, приблизив к свече, начал читать.
После приветов и пожеланий здоровья Шелихов перечислял посылаемые с галиотом товары и особо подчёркивал, что посылает «классические исторические, математические, моральные, экономические книги» и просит «пустить их в работу». Относительно строительства напоминал он Баранову, что «селения заводить следует сколько можно вкусом и выгодами в строении, дабы сии селения за город в самом начале ответствовать могли, а не за деревню». Просил строить широкие улицы, большие площади, где со временем «должны были быть воздвигнуты обелиски в честь русских патриотов». «А для входа или выезда, — писал он далее, — след сделать большие крепкие ворота, кои наименовать по приличеству «Русские ворота», «Чугацкие», «Кенайские» и оные, ежели нужно будет, держать закрытыми, а впускать в них людей или выпускать с докладу вашего. На редутах вкруг города, для бережения новоземельского народа, поставить хотя до двадцати пушек так, чтобы оные во все стороны действовать могли».
Управитель, ещё раз перечитав строчку «для бережения новоземельского народа», сложил листы и встал из-за стола.
Прошёл через комнату, вышел на крыльцо и присел на влажную от опустившегося тумана ступеньку. «Тревожится о нас Григорий Иванович, — подумал благодарно, — вот как пишет: «для бережения».
Баранов прислушался к голосам крепостцы. Он не раз выходил так вот на крыльцо и, сидя на ступеньке, слушал ночную темноту.
Это говорят только, что ночь тиха, — нет, в ней много голосов. И в безветрие, под вызвездившимся небом, наполнена она звуками. В редкие минуты отдыха Баранов, обретя душевный покой, о многом размышлял, и многое ему говорили ночные шорохи, шелесты, шёпоты. Сквозь темноту проглядывали свежеобтёсанные брёвна недавно поставленных изб, и за белизной плах и брёвен угадывался для чуткого уха звон топоров, людской голос, хеканье и выдохи мужиков, рассекающих живую ткань дерева, как ежели бы плахи и брёвна в сутолоке и неразберихе таили в себе звуки, но с наступлением ночи, в безмолвии, выплёскивали тайну. Не молчала и дорога, текущая меж изб к стенам крепостцы. Нет-нет, в летучем лунном свете та или иная грань на изломе выстилавшего дорогу галечника взблескивала кошачьим глазом, и за неверным взблеском слышался топот множества ног, глухие удары трамбовок, утолачивающих неподатливый камень. Но ещё явственнее, различимее угадывались управителем за темневшими скатами крыш людские голоса. Люди говорили со сна, бормотали, вскрикивали, словно рассказывая о пережитом за день. И каждый рассказ отличался от другого. Порой он был труден и даже болезнен, так же, как до боли был труден день. В иное время — покоен, уверен, с нотами удовлетворения, как покоен, уверен и успешно завершён был дневной труд. Сегодня в ночном рассказе угадывалась радость. Торжествующие аккорды пели над крышами. В каждом доме был вновь приезжий, и Александр Андреевич угадывал его голос, жадно ловимый новоземельцами.
Баранов ухватился за влажное от росы перильце и, поднявшись, шагнул в двери.
Разбудил его Иван Шкляев.
— Обещано, — сказал, — поутру кузню показать.
— Да, да, — заторопился Баранов, — как же, идём.
Кутаясь со сна в широкий армяк, достававший чуть не до пят, Александр Андреевич вышел под дождь. Глянул на затянутый тучами горизонт, сказал:
— Ничего, через час-два развеется.