Высокая стена берега круто оборвалась, и глазам открылся залив. И Деларов и Кильсей даже остановились — так широко, так спокойно лежали перед ними воды, не тронутые волной. Вход в бухту был узок, и волнение океана почти не передавалось её водам. Гладь залива была зеркально спокойна, иссиня-голубой цвет воды выдавал, что под спокойной поверхностью лежит бездонная глубина.
Деларов повернулся к Кильсею и, радостно расширив глаза, воскликнул:
— А, Кильсей!
И в этом коротком восклицании были и восторг первого открывателя, и несказанная радость и за ватагу, изломавшуюся на вёслах, и за себя, вымотанного до конца в походе.
За два часа они обошли залив, и каждый шаг радовал всё больше и больше. Лес вокруг залива был годен не только для строительства крепостцы, но и для сооружения добрых судов; земля в долине, выходившей к морю от громоздившихся у горизонта сопок, была черна и жирна, и было на ней место и покосу и пашне.
— Ну, — сказал Кильсей, растирая в пальцах горсть чернозёма, — от такой землицы не прокормиться — Бог накажет.
А Деларов, торопясь всё оглядеть, шагал дальше и дальше, уже прикидывая:
— Вот здесь избы поставим, там стеной загородимся, здесь верфь соорудим. А, Кильсей, что скажешь?
Лицо у него разгорелось румянцем, шагал он широко, уверенно, ногу ставил крепко, как хозяин.
Однако хозяином здешних мест был не он.
Из-за густого кустарника, из-за непроглядываемого завала лесной гнили следили за ним острые, злые, обведённые гнойной закисью глаза. Они отмечали каждый его шаг и то сужались, то расширялись, дыша коловшими, как иглы, мутноватыми зрачками.
По весне, разбуженный затёкшей в берлогу водой, недовольно ворча, вылез на солнечный припёк огромный, старый, отощавший за долгие месяцы сна медведь. Огромная его туша ныла и гудела, настойчиво требуя пищи. И как ни ласкало, ни грело солнце — внутри этой громады тяжёлым, холодным комом подпирал под глотку пустой желудок. Его надо было наполнить, набить, натолкать чем-то, что разожмёт жадные стенки и даст движение и теплоту проснувшимся в теле сокам жизни. С утробным рыком медведь поднялся и пошёл на нетвёрдых после сна лапах. Лапы, всегда такие сильные, послушные, гибкие, сейчас неловко цеплялись отросшими когтями за корни деревьев и, казалось, не хотели идти. Медведь горбил спину, круто выгибал шею и косился на лапы. Два или три раза он ложился на бок и облизывал и обкусывал когти. Но лапы от этого не становились послушнее, а зудящее тело было всё так же вяло и бессильно, словно под бурой косматой шкурой больше не бугрились, не стягивались жёсткими узлами мощные ремни мышц. Ком пустого желудка теперь не только леденил нутро, но вызывал острую боль, и медведь взрывался на каждом шагу стонущим, долгим взрыком.
В былые годы по весне медведь отправлялся на берег залива и часто находил там туши погибших нерп или котов. Но на этот раз ему не повезло. Обнюхивая гальку, он обошёл весь берег и не нашёл ничего. В одном месте медведь почуял, что здесь совсем недавно лежала нерпа. Он зло разрыл, расшвырял гальку, словно надеясь, что нерпа скрылась под слоем камней, но и там ничего не нашёл. Под камнями дразнящий запах исчез, а снизу проступила солёная, замутнённая песком жгучая вода. Медведь бешено шлёпнул лапой по воде и пошёл дальше. Он отвернул от залива к лесу. Вот здесь-то медведь и принюхал людей. Пойманный им по ветру запах был необычен. Медведь не встречал ничего подобного, но он уловил в незнакомом запахе тепло жизни, и густой, саднящий болью желудок сразу отозвался на это, толкнув зверя вперёд. Трудно сказать, за кого он принял Деларова, за нерпу, сивуча, кота? Ведь раньше медведь не видел людей. Но тепло, которое исходило от двигавшегося перед ним непонятного ему существа, кричало, что сейчас немедленно он утолит мучительно сжигавшую его боль... Медведь неудержимо ринулся через кусты тальника.
Перед Барановым стоял выбор: всей ватагой с Уналашки идти на Кадьяк, или, отрядив часть байдар капитану Бочарову, послать его для описи полуострова Аляска и уже самому вести остальных ватажников к Трёхсвятительской гавани.
Было над чем задуматься.
Баранов и так и эдак прикидывал, но решение не приходило. Александр Андреевич досадливо морщился, размышляя, волновался. Сомнение подтачивало его решимость, и он со дня на день откладывал отплытие, хотя и понимал, что медлить нельзя.
На описи берегов полуострова Аляска и закладке там малой крепостцы настаивал в прошлом году в Охотске Шелихов. Но кто мог предположить тогда, что судно, на котором Баранов шёл на Кадьяк, потерпит крушение и новый управитель американских земель компании зиму просидит на затерянном в океане острове? Теперь получалось, что с описью аляскинских берегов они опоздали на год, а отправившись всей ватагой на Кадьяк, потеряют ещё год, так как опись аляскинских берегов можно было начинать только с весны, имея достаточно времени до осеннего ледостава. Однако Александр Андреевич отдавал отчёт в том, что с опытным капитаном Бочаровым идти к Кадьяку одно, а без него — вовсе другое. Сам-то он только-только начинал мореходную жизнь на новых землях. И сразу самому ватагу в поход вести? От мысли этой неуютно становилось на душе. Риска он не боялся — не тот был человек, боялся людей загубить. И не скрывая тревоги, всё высказал Бочарову. А ватага была готова к походу. Байдары стояли у берега, был сделан запас воды и провианта, оставалось дать команду и выйти в море.
Бочаров выслушал нового управителя, посмотрел на тающие у горизонта облачка (стояли на берегу у готовых к отплытию байдар) и, неожиданно обняв Баранова за плечи, сказал:
— Славный ты человек, Александр Андреевич, славный. Редко люди в незнании сознаются. Больше петушатся. А ещё реже души достаёт не о себе только думать, но и о других.
— Не о том речь, — возразил Баранов, смутившись от похвалы капитана.
— О том, о том, — уже строже сказал Бочаров и добавил: — Давай-ка так сделаем... — Глаза его сузились, острые лучики морщин прорезались у висков. — Я подробную карту вычерчу. Путь к Кадьяку мне известен добре. Привяжу ваше плаванье к каждому камню, к каждому мыску, и вы пойдёте строго по карте. Дойдёте. Мужик ты толковый. — И ещё раз с удовольствием повторил: — Ей-ей, молодца ты, Александр Андреевич! Я рад. — И добавил: — Карту сделаем.
На том и порешили. Не откладывая, ввечеру сели за карту.
Над Уналашкой шумела весна. Днём за людскими голосами и сутолокой становища не так очевидны были приметы весны, а сейчас, в тишине, в открытую настежь дверь землянки, где за столом гнулись при свете корабельного фонаря Бочаров с Барановым, врывались трубные, ликующие звуки просыпающейся жизни. В ночи не смолкал ни на минуту клёкот, гогот, курлыканье возвращавшейся после зимовки на остров птицы. Не пуганная никем, она шла низко. Даже посвист крыльев был слышен: ф-и-ть... ф-и-ть... Будто острая коса сочно, жадно резала траву. Косяки, заслоняя по-весеннему ярко светившие звёзды, отчётливо были видны в небе. Станицы шли одна за другой.
— Ишь как птица играет, — кивнул головой на чёрный проем двери Баранов, не видевший до того островного птичьего пролёта.
— Да, — не поднимая головы от карты, ответил привычный к Северу Бочаров, по-своему истолковав слова управителя, — торопит нас птица. Сейчас время не на дни, на часы считать надо.
Перо Бочарова вычерчивало на жёстком, чуть желтоватом, словно тронутом огнём, китайском пергаменте замысловатые линии, и Баранов диву давался знаниям капитана сложных переходов меж островов, морских течений, направлений ветров. Своенравный, опасный, загадочный для нового управителя мир моря, казалось, был врезан намертво в память Бочарова, и он ни разу не поправил в рисунке берегов. Перо скользило по бумаге, задерживаясь только для того, чтобы нырнуть в причудливый бронзовый пузырёк с чёрной, как ночь над морем, тушью. «Сколько же хожено им, — подумал Баранов, — по суровым этим водам. Какого труда знания эти стоят?» И он с благодарностью взглядывал на тонкое, подвижное лицо Бочарова.