У меня в Кораблине первая революция прошла довольно спокойно, и семья моя благополучно провела все лето в своей усадьбе. Земля моя была в аренде у крестьян. Но в годы революции, т. е. в 1905 году, крестьяне аренду мне не заплатили: сход арендаторов собрался у меня во дворе, и крестьяне решительно заявили мне, что урожай был плохой, денег у них нет и платить аренду им не из чего. Их тон, их поведение, их взгляды, отведенные куда-то в сторону, их непрямые какие-то реплики казались мне странными. Но, зная повышенное революционное настроение окрестного крестьянского населения, я не счел возможным настаивать на уплате арендных денег. Впоследствии некоторые арендаторы мне сознавались, что деньги у них были, лежали приготовленными у каждого в кармане. Но они решили попробовать, пользуясь обстоятельствами, нельзя ли не платить? И эта попытка им вполне удалась.
Такие неожиданные перерывы в поступлении доходов с имения совсем не входили в мои хозяйственные расчеты, и я решил продать часть пахотной земли при Кораблине[53]. Однако кораблинские крестьяне, которым я предложил купить ту землю, которую они держали у меня в аренде, не пожелали ее покупать, весьма ясно намекая мне, что, дескать, ваша земля и так будет пока задаром.
Тогда я съездил в соседнюю деревню Михино, сговорился с михинскими крестьянами купить у меня землю, те охотно согласились и купили ее, к большому реприманду кораблинских крестьян.
Помню, как потом каждый раз при встрече со мной михинские крестьяне благодарили меня и славословили: «Вечно будем Бога за вас молить, только теперь мы и жителями стали на вашей земле».
Оно и немудрено: я продал им землю при посредстве крестьянского банка по 200 рублей за десятину, которые почти целиком были выданы из банка, с самой ничтожной доплатой, кажется, по 10 рублей за десятину. Вскоре стоимость земли у нас поднялась до 300–400 рублей за десятину.
Кораблинские крестьяне схватились тогда за ум и Христом Богом молили меня продать и им землю. Мне очень хотелось удовлетворить их желание, тем более что арендаторы они были неисправные, мужики совсем нехозяйственные, ленивые и распущенные: сказывалось влияние близкого базара с его трактирами и чайными и, близкой станции железной дороги с ее легкими заработками, отвлекающими от земли. Я предпочитал крестьян соседних, бобровинских, где сохранились хозяйственные традиции и где легче было найти и сорганизовать крепкую и исправную артель арендаторов, обладающих достаточным количеством скота и инвентаря. Так я и поступил, для чего пожертвовал еще частью пахотной земли, продав ее кораблинским крестьянам. Но зато имение мое уменьшилось наполовину.
Кроме разгрома нескольких имений в Рязанской губернии, первая революция отозвалась вообще слабо, хотя самый очаг этой революции – Москва – находился с нами совсем по соседству: Рязань от Москвы отстоит всего в 160 верстах, и многие рязанские помещики доставляли ежедневно молоко в московские молочные Блендова, Чичкина и др.
Конечно, московские революционные события отзывались и у нас в Рязани, где я жил в то время с семьей. Так, одно время совершенно прекратилось железнодорожное движение вследствие общей рабочей забастовки, когда в Москве остановились не только поезда, но и трамваи, и водопроводы, и освещение[54]. Вся Москва, погруженная в темноту, ходила пешком; в провинции возобновилось сообщение доброго старого времени на перекладных или на долгих; брат моей жены отправился из Рязани в Москву на лошадях, о чем давно уже забыли и думать.
Можно смело утверждать, что первая революция, разразившаяся в Москве и перекинувшаяся затем в Петербург, не успела охватить более широкий район, и в то время как в Москве строились баррикады (на знаменитой Пресне)[55] и лилась кровь, в Рязани, в расстоянии 160 верст, лишь с тревогой прислушивались к тому, что творится в Белокаменной. Газеты в то время перестали выходить; телеграф и почта не действовали; довольствовались только слухами от приезжавших из Москвы.
В Рязани несколько позже произошли тяжелые события еврейского погрома, которые, в сущности, никакого отношения к революции в Москве не имели. Нам, постоянным жителям Рязани, дико было видеть этот ни на чем не основанный погром, когда грабили и обижали хорошо всем известных рязанских обывателей. Громили, например, портного Курпеля, у которого полгорода заказывало себе платье; часовщика Евелева, почтенного человека, дочки которого славились в Рязани своей красотой. Про еврейскую бедноту я и не говорю: над ней особенно куражились погромщики, выпуская пух из их семейных перин, так как пограбить там было совершенно нечего.
Мой знакомый еврей Липец, живший как раз против меня, очень искусный врач, лечивший и меня, и мою семью, очень смирный и гуманный человек, вдовец, посвятивший всю свою жизнь своей дочери, так был напуган этим сплошным погромом всех евреев, что немедленно отправился на вокзал и уехал в Козлов[56]; но так как в Козлове и вообще во всех смирных городах также происходили еврейские погромы, то он из Козлова опять приехал в Рязань, а затем опять вернулся в Козлов и путешествовал так до тех пор, пока погромы не прекратились.
Впоследствии он рассказывал мне, что по дороге он очень соблазнялся сойти на станции Кораблино и отправиться ко мне в имение, где он бывал у меня в качестве врача, но все же не решился этого сделать, не знаю почему.
Я совершенно не верю тому, будто погромы эти организованы были полицией, чтобы отвлечь внимание темной массы от революции. За Рязань можно поручиться, что там этого не было, так как и губернатором там был очень порядочный человек – Ржевский[57]. Я думаю, что власть просто растерялась и не знала, что предпринять. Но когда она пришла в себя и взялась за усмирение буйствующей толпы, то и погромы быстро прекратились. Я помню, как наш милейший и смирнейший губернатор гарцевал по городу на белом коне, как Скобелев среди неприятеля, вероятно, и себя воображая также героем-усмирителем.
Общее впечатление от всех этих событий в Рязани осталось грустное и глупое.
Манифест 17 октября 1905 года
Я не стану останавливаться на том, что происходило в это время в Москве и в Петербурге, так как пишу лишь собственные воспоминания и не присутствовал сам в столицах. Но слухи, конечно, доходили и до нас, особенно о ближайших к нам московских событиях. Мы знали, например, о так называемой карательной экспедиции генерала Мина[58] с гвардейским Семеновским полком по линии Московско-Рязанской железной дороги, особенно на станции Коломна, отстоящей всего в 60 верстах от Рязани: там были и расстрелы. Какое ужасное впечатление в то время производили эти расстрелы; с каким страхом, предосторожностями и с оглядкой передавалось тогда об этих расстрелах карательного отряда. И как жестоко впоследствии своей жизнью поплатился за это генерал Мин.
Генерал Мин на железных дорогах и адмирал Дубасов[59] в Москве строжайшими мерами водворили порядок и восстановили правильную жизнь. Водворять порядок во всей стране в общегосударственном масштабе пало на долю графа Витте[60], только что вернувшегося в Петербург триумфатором, победоносно закончившим Японскую войну не на полях сражений в Маньчжурии, где ее проиграл генерал Куропаткин[61], а в Портсмуте, за дипломатическим столом[62].
Граф Витте с честью вышел из своей труднейшей роли, вовсе и не будучи дипломатом, а лишь умелым государственным человеком большого масштаба. После Портсмутского мира, как известно, Витте вернулся в Петербург графом, получив это достоинство от Николая II за удачное завершение неудачной войны. Не успел граф Витте опомниться от одного очень тяжелого и ответственного государственного поручения по заключению мира с японцами, как его ожидало еще более ответственное – по водворению порядка внутри страны, взбудораженной неудачной войной и революцией. Для всех было ясно, что, кроме Витте, этого поручить было некому.