Сначала на него долго примеряли разные блузки с бантами и косоворотки, потом напялили нечто зимнее и серое, полупальто-полушинель и дали корявые и закостеневшие кирзовые сапоги. Конечно, он надеялся, что его вырядят белогвардейским юнкером или кем-нибудь постарше, в белогвардейском отглаженном, с погончиками, галунами или там ментиками или, как их там, киверами. Когда он узнал из объявления в линолеумном коридоре Иновещания, что для революционного фильма требуются «экстра», то есть, по-нашему, статисты, Наратор разнервничался страшно, долго и пристально разглядывал свое безбровое веснушчатое лицо, приставал к женскому полу Русской службы с расспросами: возьмут ли его «супером», то есть, извините, «экстрой», если у него ресницы белесые, и даже принял от машинистки Цили Хароновны какой-то вазелин для лица, которым обмазал остатки волос вокруг лысины. Срочно сбегал в ближайший фотоавтомат, где за занавесочкой, сидя как будто аршин проглотил, четыре раза дернулся от слепящей мигалки, потом боялся, что фоточка не вылезет из окошка, стучал по автомату, но карточка появилась на свет, четырехкратно воспроизведя лицо шизоида, которому как будто в эту секунду втыкали революционный штык в одно место. Но то ли Сеня, то ли Сева, то ли Сема похлопал его по плечу и успокоил, доверительно сообщив, что для массовок как раз уроды и требуются, для характерности. У бараков из рифленого железа перед пустырем проорали в рупор: «Русские и поляки — два шага вперед. Будете пробегать поближе к камере, чтобы создавать славянскость лиц в толпе». Тут Наратор и решил, что это и есть чанс, то есть, по-нашему, шанс, поскольку славянское лицо было, пожалуй, только у него, если не считать главного паяца, ихняя голливудская штучка с зубастой улыбкой налево и направо под обожающие взгляды; но в рядах неотесанных славян никакого обожания заметно не было, поскольку они его впервые видели и ничего о нем не слыхали. Он же был и главрежем и всем распоряжался насчет славянских лиц и сапог: ему небось и в голову не приходило, что в России можно и узбеком в революции участвовать. Так или иначе, но белесые ресницы, нос картошкой и веснушки, общая конопатость оказались для Наратора авантажем. Голливудская штучка, осклабившись зубасто в сторону Наратора, указала на него своему помощнику; тот поглядел, кивнул головой и вывел Наратора из общего ряда, под завистливые взгляды других национальностей, включая туземных англичан. Наратор уже считал, что будет теперь проходить по особому ранжиру, как и оказалось на деле, но не в фавор Наратору: его поставили лицом к картонной стенке, на которой масляной краской были изображены грозовые облака и враждебные вихри, и сказали ему, что при звуке залпа он должен медленно падать на колени, а затем валиться налево. Он даже не видел, кто его расстреливает: его палачи присутствовали исключительно звуком залпа, записанным заранее в черном ящике. Но не успели его как следует расстрелять, только порепетировали, потому что снова прибежал распорядитель с рупором и потащил Наратора наружу, опять на тот пустырь, где слышались картечь, стрекот пулемета со стороны провиантского склада и уханье красногвардейской гаубицы. Ему напялили фуражку, чтобы скрыть набриолиненную лысину, сунули в руки древко и сказали: беги!
«Почему молчит боевой горн юнкеров? Пиротехники, не слышу взрыва! Почему юпитер загасили? Почему брешь в рядах юнкеров, куда мешок с песком понести?» Видно было, что у юнкеров было больше жизни и труба звала, если не считать, что надо было периодически валиться в слякоть. Однако знамени ему там бы заведомо не дали, и так как Наратору в конечном счете было плевать, на чьей стороне, и, главное, чтобы бой роковой, он гордо и смело, преодолевая астматическую одышку, нес вперед против ветра знамя борьбы за рабочее дело под двойной обстрел юнкерского пулемета и красногвардейской гаубицы. Англичане бегали на заднем плане с транспарантами. Кроме юнкеров, в грязь должны были падать главный герой под именем Джон Рид и его герл-френд, которая была в лисьей шубе и шапке: снимали зиму, которой, как известно, в Англии быть не в состоянии. После десятого дубля выяснилось, что на заднем плане зеленое дерево и подъемный кран, которого в революционной России быть тоже не в состоянии, пришлось прикрывать транспарантом: его держали англичане с неславянскими лицами, которых быть не должно, не в состоянии, и путались под ногами. Джон Рид и его герл-френд должны были в который раз падать в грязь, сбитые бегущей толпой, и главная задача была бежать прямо на них, а потом Наратору с тяжелым древком надо было резко свернуть вправо, чтобы тоже не упасть в грязь лицом, сбитому толпой. А затем вся толпа, обогнув провиантский склад, снова бежала по тому же маршруту, чтобы создавать многотысячность. Джона Рида было не жалко: холеный типчик и делает вид, что каждому друг, улыбается своими пластмассовыми зубами, которых у Наратора тоже был полон рот, так ему и надо, пусть в слякоти себе поваляется, нечего за тридевять земель в России революционного киселя хлебать. Но вот за примадонну Наратор переживал: ее со всех сторон толкали демонстранты, а она в этой толкучке должна была нагибаться в три погибели к Джону Риду, валяющемуся в грязи, и протягивать ему руку, чего он явно не стоил. И нет чтобы подняться одним прыжком и помочь ей выбраться из этой передряги, нет: он, видите ли, больной, у него революционная горячка и тиф, и он не только никаких усилий не делал, чтобы стать над собой, он ее тянул к себе в слякоть, и она туда тоже падала в лисьей шубе, чтобы барахтаться там, делая вид, что помогают друг другу подняться. То есть примадонне уже надоело делать вид, что она помогает совместному вставанию: она просто протягивала руку и, не дожидаясь, сама бухалась в грязь, и, пока Наратор огибал со знаменем провиантский склад для следующего захода, она уже шла к парусиновому креслу на краю пустыря, где ей в промежутке между каждым дублем подносили подогретую минеральную воду и гашиш. В очередной раз Наратор не выдержал: перепрыгнув через главного героя, он, с риском быть превращенным в яичницу с беконом напирающей сзади толпой, успел застыть с древком в одной руке, а другую предложил примадонне, чтобы не портила лисью шубу и не унижалась перед Джоном Ридом, который даже самого себя поднять не способен на четыре ноги, в смысле встать на карачки. Тут они на мгновение и столкнулись взглядом: измученное до побелевших веснушек лицо статиста, ковыляющего на страшной скорости с древком в руках, и сытое, несмотря на грим исхудалости и фальшивую небритость, лицо голливудской звезды, валяющейся в подталом снегу, перемешанном с грязью. Это столкновение взглядов под крик революционных лозунгов и в тревоге мирской суеты было роковым для Наратора, как провал февраля и победа октября для России. Наратор, сам падая в снег и давая возможность другим спотыкаться о древко, успел заметить, как зло сузились глаза главного героя, его губы сжались и раскрылись не белозубой оскалкой, а в раздраженной гримасе окрика. «Стоп!» — рявкнул голливудский выкормыш и, физкультурно поднявшись, отправился со своим распорядителем к полотняному креслу. К этому летнему не по погоде креслу на другом конце пустыря и направился с понурой головой Наратор, когда распорядитель, побегав вокруг героя Джона Рида с блокнотиком, поманил Наратора пальцем, выкрикнув его по имени в рупор. Наратор ковылял, предчувствуя неладное, под недобрым взглядом революционной толпы, одетой в отрепья, постукивая древком в паузе притихших пулеметов и умолкнувших гаубиц. Главный герой с примадонной неподалеку сидел в своем парусиновом киношном кресле, нахально расставив ноги, как царствующий узурпатор, и Наратор остановился перед ним, опираясь на древко знамени с одышкой, как гонец дурных вестей или генерал под подозрением в государственной измене, если не посол враждебной иностранной державы. Джон Рид брезгливо потягивал пузырчатую минеральную воду и молчал, а примадонна на него даже не взглянула: она быстрыми пальцами цепляла одну за другой бумажные салфетки из пестрой коробки, слюнявила их и снимала со своей белой кожи лица густые нашлепки революционной грязи.