— Как это на тебя говорят, — спросил он, явясь к фрейлине, — что ты родила ребенка и убила?
Та стала плакать и клясться.
— Разве бы тебе я не сказала (о родах и убийствах), — творила она, заливаясь слезами, — ведаешь ты и сам, какая (большая охотница) я до робят; разве не могла я содержать в тайне ребенка? Ведь, ты ведаешь, меня здесь никто не любит.
Денщик-любовник, напротив, подозревал (впрочем, напрасно), что Гамильтон была любима слишком многими, более, чем нужно для нее, и тем более для него; что Александр-подьячий и Семен Маврин жили с нею в такой же любовной связи, как и он, и что ребят у нее действительно не могло быть не от убийств, а от множества возлюбленных. Как ни сильна была уверенность у Орлова, что у камер-фрейлины от множества сотрудников не могло быть детей, однако, после новых сплетен придворных, он опять явился к ней с допросом:
— Как же это, — спрашивал он, — другие-то говорят, но ребенок, найденный у фонтана, твой?
Марья Даниловна вновь стала плакать и божиться.
— Я ведь не одна была, — говорила она, — как у меня месяшное появилось.
Орлов вновь поверил. Чтобы окончательно рассеять его подозрения и прервать сплетни, камер-фрейлина, по убеждению Алабердеева, жаловалась на Родиона Кошелева и его неуместные шутки. Кошелев повинился:
— Посмеялся я с шутки, а не из знания. Из ревности я хотел, чтоб она, постыдившись этих слов, более дружбы с Орловым не имела.
Жертва толков, пересудов, мучимая недугом, угрызениями совести и страхом наказания, Марья Даниловна Гамильтон грустно встретила 1718 год.
Он ничего не обещал ей радостного; грозные тучи скоплялись на горизонте…
Составитель петербургского календаря, уступая общественному предрассудку, а может быть, и сам разделяя его, что по звездам можно предугадывать события «о войне и мирских делех», пророчил, что в наступающем 1718 году случится очень много необыкновенного и более нехорошего, чем хорошего.
«Наипаче дело удивительно, — гласил календарь, — что в августе месяце четыре планеты, а именно Солнце, Иовит, Марс и Меркурий во знак Льва, то есть в дом солнца, весьма близко сойдут, и оное важнее, нежели обычайные Аспекты, ибо во сто лет и больше едва случается, и токмо нет Сатурна и Венеры притом, ибо они на соединение сие гораздо косо смотрят, то есть Сатурн с левой, а Венера с правой стороны в неправом квадрате стоят. Я о сем особливо не могу и не хощу изъяснения чинить, но токмо объявляю, что оное нечто особливое и важное покажет; не мыслю, чтоб оное вскоре в августе учинилось, токмо может действо свое во весь год пространить, ибо оное есть Солнечное дело, того ради окончания имеет с терпеньем ожидать… Сей же год болше к болезням, нежели ко здравию склонен, а особливо зима и весна… Того ради во многих местах слышно будет:
Многия врата аду стерти
Избави нас от внезапныя смерти;
И даждь в мире поживши вечно,
Во славе твоей быти безконечно!»
Оставим, однако, календарь, который на этот раз совершенно случайно не солгал, предсказав болезни (много переболело от пыток), смерть, общие моления о ниспослании помощи от всех напастей, и последуем за Великим Петром.
15 декабря 1717 года государь, расписав во все коллегии президентов, поспешил в Москву, чтоб все приготовить для приема первенца сына. За ним поскакали его приближенные, его денщики (между ними Иван Орлов). На другой день, со своею свитою и фрейлинами (между ними была Гамильтон), выехала из Петербурга Екатерина Алексеевна. 23 декабря державные супруги были в Белокаменной.
Петр, по словам его поденной записки, по приезде в Москву, «стал упражняться в гражданских делах».
Эти «гражданские» дела состояли в следствии и суде над сыном, первой женой, сестрами, десятками вельмож, именитых духовных, именитых женщин и проч.
В нескольких словах, но прекрасно характеризует это страшное время M. П. Погодин: «Свозятся со всех сторон свидетели, участники; допросы за допросами, пытки за пытками, очные ставки, улики, и пошел гулять топор, пилить пила и хлестать веревка!
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним — воспоминается другим, третьим лицом на дыбе, на огне, под учащенными ударами и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена… Подайте всех сюда, в Преображенское!
Жену, сестер, детей, теток, сватов, друзей, знакомых и незнакомых, архиереев, духовников — видевших, слышавших, могших догадываться.
— Мы знать не знаем, ничего ведать не ведаем!
— Не знаете, не ведаете! В застенок!!
И мучатся несчастные, истекают кровью, изнывают с трахом и ожиданием. Они взводят на себя и на других напраслину, и вследствие ее подвергаются новым пыткам по три, по пяти, по десяти раз!! «В застенок!!» — восклицают неумолимые, остервенелые судьи. Умилосердитесь, посмотрите — ведь в них не осталось кровинки; потухли глаза, они потеряли все сознание, у них пропали все чувства, они не помнят уже, что говорят, да уж и дыба устала! Застенок шатается, топор иступился, кнут измочалился.
А оговаривается людей все больше и больше! От друзей царевича Алексея уже очередь доходит до собственных друзей и наперстников царя: князь Яков Федорович Долгорукий, граф Борис Петрович Шереметев, князь Дмитрий Михайлович, князь Михайло Михайлович Голицыны, Баур, Стефан Яворский, Иов Новгородский, митрополит Киевский, епископы: Ростовский, Крутицкий, даже князь Ромодановский, Стрешнев, сам Меншиков подвергаются подозрению!»
4
Все были встревожены, каждый опасался за себя; ежедневные розыски, доносы сделали чутье у сыщиков необыкновенно тонким. Положение Гамильтон делалось невыносимо. При пытливом надзоре за всеми и каждым, возникшем в но ужасное время, преступление ее, хотя и не политическое, не могло остаться в тайне.
Но оно открылось почти случайно. Об этом обстоятельстве многие писатели рассказывают различно. Остановимся на этих рассказах: они легли в основание всех баснословных вымыслов о Марии Вилимовне, или Даниловне, Гамильтон.
«Денщик его величества Иван Михайлович Орлов, — так повествует И. И. Неплюев, — узнал об одном тайном сходбище, разведал о людях, составлявших общество, и вечером подал государю обстоятельную записку, донос, на заговорщиков. Великий государь, прочитав донос, тщательно уложил его в карман; он был занят другими делами; карман подпоролся, и бумага попала между сукном и подкладкой.
Ложась спать, государь обыкновенно приказывал сюртук класть или к себе под подушку, или на стул у кровати.
Лишь только Петр заснул, Орлов, окончив дневальство, отправился к приятелям и прогулял с ними ночь.
Между тем, по обыкновению своему, государь проснулся очень рано и захотел со свежей головой просмотреть донос; не найдя в кармане, заключил, что он украден, и закипел гневом. Приказано позвать Орлова, который раздевал его; Орлова не нашли. Государь еще более рассердился; повелел непременно отыскать гуляку-денщика. Долго не находили гуляку, и гнев господина достиг высшей степени… Наконец гонцы открыли Орлова. Не подозревая настоящей причины царского гнева, денщик подумал, что, вероятно, государь узнал о любовной его связи с камер-фрейлиною Гамильтоновою, любимицею ее величества.
С этою мыслию трепетавший любовник вошел к государю. Тот был в ярости. Еще более испугавшись, Орлов пал на колена: «Виноват, государь, — взмолился денщик, — люблю Марьюшку!» (так звали при дворе камер-фрейлину). Петр увидел из мольбы, что Орлов не вор бумаги, а кстати, и она была найдена денщиком Поспеловым в подкладке сюртука.
Между тем признание заинтересовало господина, и он уже с покойным видом стал спрашивать:
— Давно ль ты ее любишь?
— Третий год.
— Бывала ли она беременна?
— Бывала.
— Следовательно, и рожала?
— Рожала, но мертвых.
Внезапная догадка осветила голову прозорливого монарха; догадка выразилась в вопросе: