Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вслед за нами в комнату набились любопытствующие босяки из соседних по коридору ночлежек. Из-за перегородки выглядывали раздетые нищие и нищенки.

Соседи тихо и покорно встали около дверей в надежде, что и им от богатых гостей стаканчик винца ощенится.

Среди толпы я узнал и нескольких «утюгов» – громил из трактира «Каторга». Они держались кучкой, изредка перешептывались и своими разбойными глазами расстегивали пальто гостей и заглядывали мысленно в наши карманы. Да и было чем им поинтересоваться. Изящный Немирович-Данченко блестел известной всей Москве бородой; щеголеватый Лужский положил руку на плечо давно не брившего усы и бороду старичка и внимательно слушал его рассказ об антрепренере Смолькове, у которого он служил в театре. Санин угощал босяков папиросами.

У стола – два самых высоких человека: один из них К.С. Станиславский, в хорошем пальто и мягкой шляпе, а другой, одного роста с ним, сложенный как Аполлон, но в одном нижнем белье… У левого рукава половина оторвана. Бородка, красиво лежащие усы, белые руки, и на левом мизинце – длинный холеный ноготь. Это «барин», бывший гвардейский офицер. Он обратился к гостям с приветствием. Красиво грассируя, он говорил о том, что вы, мол, с театрального олимпа спустились в нашу преисподнюю; что и вы и мы служим одному и тому же делу, великому искусству: вы – как боги, а мы – как подземные силы; и мы и вы – одинаково – люди театра.

Красивым жестом он поднял налитый сивухой стакан, сделал им приветственный полукруг, хлопнул его залпом и с легким поклоном щелкнул опорком, как привык когда-то щелкать шпорами. Надышали, накурили. Становилось жарко. За столом, под лампой, Симов рисовал с кого-то карандашом портрет. Над ним в несколько рядов, налезая друг на друга, склонились любопытствующие.

Бутылки с водкой гуляют по рукам. Разговор шумнеет. За столом начинается спор – критикуют рисунок Симова.

«Барин», уже подвыпивший, рисуется перед Константином Сергеевичем своими лохмотьями. Слышны его отдельные фразы:

– Настоящая жизнь здесь. Ничем не стеснять ни себя, ни других.

А вокруг Симова спор разгорается все сильней и сильней.

– Гляди, Фомка, чего он тебе одну щеку сделал черную?

– Пач-чиму?

В ночлежку ворвался звероподобный оборванец.

– Ванька Лошадь! – шепнул кто-то рядом со мной.

Я насторожился. Положение осложнялось.

В толпе ходили бутылка и стакан. Все толкались, тянулись выпить. Только «утюги» около стенки с подозрительно деловым видом не интересовались пустяками. Они зыркали глазами на гостей, а один из них, длинный, в телячьей шапке с ушами, пододвинулся к столу и стал пробираться к лампе. Накроют темную…

Я этого больше всего боялся.

– Пач-чиму у меня черная щека? – озорничал Фомка.

– Это тень, – объясняет кто-то.

– А в морду за тень-то, в морду!

Ванька Лошадь выхватил у кого-то бутылку, сунул в рот, но в бутылке всего один глоток. Увидав на столе новую бутылку, он рванулся к ней. Началась драка, ему кто-то у стола действительно дал в морду.

Ванька взревел, поднял пустую бутылку и замахнулся на Симова. Еще момент, и он раскроил бы ему голову.

В это время раздался мой окрик, так картинно описанный Константином Сергеевичем в его книге.

– Лошадь, стой! – загремело по ночлежке.

Буйство окаменело, замерло, и в один миг бутылка очутилась в другой руке. На ее зелени рисовались белые пальцы и сверкал длинный ноготь «барина».

Симов был спасен.

Передо мной сейчас его новогодний подарок – картина, изображающая ночлежку Хитрова рынка. Она точь-в-точь была им изображена на декорации МХТ в пьесе Горького «На дне». На картине надпись:

«Дорогому другу, дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр Хитровской ночлежки, ради „Дна“ в М. Х. Т. в лето 1902 года. В. Симов». Дата: «1933 год, 1 января».

Несмотря на пережитые волнения, Симов не упал духом и в следующие дни смело бродил со мной по темным подземельям кулаковских домов, где и облюбовал себе в одном из самых разбойничьих притонов ночлежку Бардадыма. Там, при свете лампы, сидя на нарах, он делал свои зарисовки, а из-под нар, около самых его ног, вылезали из «малины», из подземного тайника, страшные люди…

Из этих этюдов, набросанных им, выросла декорация пьесы «На дне»…

* * *

Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка.

Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы.

Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали «раками», потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые.

А заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в «рачью» квартиру воры с узлами. Будят.

– Эй, вставай, ребята, на работу! – кричит разбуженный съемщик.

Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья. Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны.

Полиция ищет шубы и ротонды, а их уже нет: вместо них – шапки и картузы.

Главную долю, конечно, получает съемщик, потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки.

Но самый большой и постоянный доход давала съемщикам торговля вином. Каждая квартира – кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов – везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде «шланбой».

В глубине бунинского двора был тоже свой «шланбой». Двор освещался тогда одним тусклым керосиновым фонарем. Окна от грязи не пропускали света, и только одно окно «шланбоя», с белой занавеской, было светлее других. Подходят кому надо к окну, стучат. Открывается форточка. Из-за занавесочки высовывается рука ладонью вверх. Приходящий кладет молча в руку полтинник. Рука исчезает и через минуту появляется снова с бутылкой смирновки, и форточка захлопывается. Одно дело – слов никаких. Тишина во дворе полная. Только с площади слышатся пьяные песни да крики «караул». Но никто не пойдет на помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага. Убитых отправляли в Мясницкую часть для судебного вскрытия, а иногда – в университет.

Помню, как-то я зашел в анатомический театр к профессору И.И. Нейдингу и застал его читающим лекцию студентам. На столе лежал труп, поднятый на Хитровом рынке. Осмотрев труп, И.И. Нейдинг сказал:

– Признаков насильственной смерти нет.

Вдруг из толпы студентов вышел старый сторож при анатомическом театре, знаменитый Волков, нередко помогавший студентам препарировать, что он делал замечательно умело.

– Иван Иванович, – сказал он, – что вы, признаков нет! Посмотрите-ка, ему в «лигаментум-нухе» насыпали! – Повернул труп и указал перелом шейного позвонка. – Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали неубитых.

Много оставалось круглых сирот из рожденных на Хитровке. Вот одна из сценок восьмидесятых годов.

В туманную осеннюю ночь во дворе дома Буниных люди, шедшие к «шланбою», услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся ребенком.

Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду, чуть не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый и грязный, лежал у нее на руках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных болей в желудке, вызывая участие у прохожих к «бедной матери несчастного сироты». Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а трехлеток уже сам приучался «стрелять».

59
{"b":"609236","o":1}