«Что вы, то и я», — прозвучало как признание. Если еще не в любви, то в восхищении, безусловно, и сказалось это так, будто они были одни, будто никто не мог их услышать. А как раз на этих словах к ним подошел Костя и, чтобы выручить жену, чтобы дать ей опомниться, заговорил с полузнакомым ему Нерлиным.
Как начинает выстраиваться очередь у лотошника, к которому — может, и случайно — прибилось три-четыре человека, так народ стал роиться и вокруг них. «Э, да у вас тут Мулен Руж какой-то», — не восхищаясь, но и не осуждая, заметила проходящая мимо с рюмкой водки Ольга Жизнева. Появился и Макар. Приобняв Клаву не только не сексуально, но даже и не по-товарищески, он отодвинул ее, чтобы самому оказаться перед черными очками Нерлина — как перед телекамерой. В одном медленном темпе и ровным тоном, не комкая ни одного слова, сказал ему что-то уж слишком банальное. Нормально, надо быть снисходительнее. Глупо только выдавать общие места и тривиальные мысли за прозрения, за открытия, чем обычно грешат женщины и политики, а так… Не то место тусовки всякие, чтобы неожиданные парадоксы тут озвучивать и ждать за это признания.
Суреныч, как всегда, был неподалеку от Нерлина, на подхвате, но встал так, чтобы не демонстрировать свою к нему привязанность. Зачем босс сюда пришел? Всякий раз он пытался предугадать, какое приглашение Нерлин примет, какое — нет, и до тех пор не мог постичь логику его решений, пока наконец не сообразил, что не только жесткий (иногда и жестокий, даже Суреныч поеживался) рационализм руководит его приходом-неприходом (в Кремлевский дворец с обещанным президентом как-то не поехал, и правильно — президента не было): в последний момент включается интуиция, которую Нерлин вполне сознательно поддерживает в хорошей, можно сказать, спортивной форме, не позволяя лени притуплять ее остроту.
По дороге на очередное сборище (собрание, конференцию, прием, юбилей… несть им числа) Нерлин обычно вслух рассуждает, с кем из предполагаемых гостей-хозяев ему нужно бы переговорить, и Суренычу достаточно дать знать, кто явился, сводить даже не надо — сами подходят, и чем важнее лицо, тем позже, иногда уже в гардеробе, но Нерлин никогда не торопится, не суетится — умеет ждать.
Сегодня же не было названо ни одного имени… Подходят, представляются, как всегда, но босс общается со всеми прямо в толпе, не отходя от Калистратовой, а когда ту позвали сфотографироваться пьяненькие сослуживцы, заговорил с ее мужем и в обычную болтовню ловко, шутливо-серьезно вставил: «Вы не против, что я Клаву — (уже без отчества!) — оккупировал?» — «You are welcome».
Простодушный ответ? Опасно-доверчивый? А как по-другому — сознательно или нечаянно — не закрыть возможность отношений каких-либо (с Нерлиным нельзя предугадать, каких, да и Калистратова на простушку-погребушку не похожа)? Обрубить — запросто, поощрить (что унизительно для мужа) — тоже проще некуда, а вот ничему не помешать, суметь полюбоваться своей половиной, когда у той лучатся глаза, можно, пожалуй, только по-английски: you are welcome.
БЕДНЫЕ ЛЮДИ
К возвращению Макара с конторского юбилея Варя стала готовиться с того мгновения, как, вытолкнув его за порог, хлопнула дверью — штукатурка аж посыпалась (вот он, молдавский ремонт!). Придет муженек — вещи ему в зубы, и гуляй на все четыре стороны отсюда!
Тут же, в коридоре, полезла на антресоли за самым большим чемоданом, чтобы заодно избавиться и от мужа, и от него — по глупости схватили в Париже, в ажиотаже экономии не заметив, что и пустой он тянет руку. Проверить догадались только, удобно ли его везти: предыдущий, купленный на вещевом рынке (барахолке по-старому), из той же экономии (сомнительной: потом выяснилось, что на заграничных распродажах такие точно стоят раза в два дешевле) все время заваливался набок. А когда набили его и правда вместительное нутро — все-все покупки вошли, даже обувь сложили прямо в коробках, которые всегда жалко выбрасывать, такие они твердо-красивые, — у Макара, тащившего его от гостиничной кровати до такси, в крестце что-то хрустнуло, и всю обратную дорогу они громко выясняли, кто виноват в бездарной покупке. (А чего стесняться, русского тут все равно не понимают — как, думая о колесиках, прозевали неподъемность чемодана, так упустили, что сердитая интонация не требует перевода; французы на них оглядывались, а в аэропорту более культурные соотечественники, чтобы отмежеваться, брезгливо начинали говорить по-английски.) И всю следующую жизнь пришлось Макару помнить, что ничего рывком поднимать нельзя, а только медленно и присев на согнутых коленях.
Чемодан на антресолях за что-то зацепился, ни туда ни сюда сдвинуть его не получалось, сколько Варя ни дергала. На голову свалилась раскладушка, которую держали наверху на случай — очень нередкий — приезда провинциальных родственников. Взгромоздила на стул пару толстенных юридических справочников — все равно дотянуться не получилось, добавила энциклопедический словарь, тонкие, гладкие, почти пергаментные страницы которого заскользили, когда она стала переминаться с ноги на ногу, чтобы выпростать застрявшее колесико, и, слава богу, успела спрыгнуть с пирамиды, прежде чем фолиант развалился надвое.
Спокойно рассуждать Варя еще не могла, но опасность увечья включила инстинкт самосохранения, семьи в том числе, и Макаровы вещи уже не летели кучей в распластанный на полу чемодан, а как бы сами собой складывались рубашки, брюки, майки-трусы-носки, будто в командировку мужа собирала, а не выставляла его навсегда из своей жизни. Привычная работа так усмирила гнев, что понадобилось поковырять в ране, повспоминать только что разразившуюся ссору, чтобы раж уж совсем не испарился.
С чего чаще всего заводится городская баба? Надеть (жаль, но все чаще говорят «одеть») нечего, денег не хватает, муж попивает-пьет, мать твоя достала… (Цените свое счастье те, кто не знает продолжения — бесконечного — этого реестра бед-обид. Варя знала.)
С дачи, где оставили бабку и сына, вернулись под завязку, душ только принять, переодеться и мчаться на юбилей. И вдруг выясняется, что летний костюм, единственный, в который Варя и рассчитывала принарядиться, на ней не сходится. Пиджак, конечно, можно не застегивать, к петле на поясе уже привязан удлинитель-уширитель из белой бельевой резинки — крепдешиновая кофточка носится навыпуск, чтобы скрыть ухищрения, — но молния на юбке никак не идет, а когда Макар стал неуклюже (выпил уже, что ли? нет, вроде не пахнет) помогать, она совсем неремонтируемо разошлась. Нечего надеть… Кто виноват? Пошло-поехало…
Какого черта, прости господи, она работу бросила! Почему только она должна с Сашкой уроки делать, а Макар — никогда? Хорошо еще, что бабка не такая вредная, иначе бы совсем хана… Хотя с ней же говорить невозможно! Тюки эти с макаронами, с пшеном навезла… И попробуй втолковать, что сейчас все купить можно, что протухло же все, с души от одного вида воротит… Доковыляет раз в месяц к базарчику, разохается до «скорой помощи» — сердце-то и правда никуда не годится, особенно тяжело стало после смерти Макарова отца — и варит эту тухлятину. Давишься, а ешь… Еще эта деревенская привычка в тазу замачивать исподнее вместе с полотенцами-наволочками. Вонь на всю квартиру. Порошок-то не признает, только мыло хозяйственное, из собак которое варят… И попробуй при ней на Макара цыкнуть! Как же — сын, хозяин… Почтение, преданность и уважение-унижение — вот единственная сексуальная позиция… Прости господи! Варя перекрестилась.
Ну, все уложила, ничего не забыла… Чемодан легко защелкнулся. Помогая себе коленом, поставила его на колесики и подкатила к двери. Теперь что? На кухню, покурить. Потом чай… Что там, в холодильнике? Банки, банки — стеклянные с помидорами и огурцами, железные с консервами, рыбными и мясными, для дачи, кусок сыра заскорузлый… В шкафу? Печенье, орехи, торт вафельный. Кусочек съем, от одного не потолстею… Вкусно как, еще один… Успокоилась только, весь торт проглотив, как алкоголик какой-то. Черт с ней, с вечеринкой! Разговаривать там надо, улыбаться или в углу стоять неприкаянно, знакомых-то мало… Одной даже лучше. Откатила чемодан в детскую — может, он сегодня не напьется?.. Телек включила. Поворот ключа в дверном замке ждала уже совсем без ненависти.