– Ладно, поговорим о другом. Если ты поможешь взять польскую крепость, то будешь свободен и богат. Если откажешься, с тебя сдерут шкуру и бросят в огонь.
Снова от него требуют невозможного!
– Я не был в крепости и не знаю ее слабых мест. Меня захватили в плен за городскими стенами, и там же хотели казнить, – ответил Бурцев.
И приготовился умирать – долго и мучительно. Но испытующий взгляд Кхайду он все-таки выдержал.
Прошло около минуты, прежде чем хан заговорил снова. Обращаясь уже к Бурангулу:
– Я не вижу и не слышу лжи. Ты взял бесполезного полонянина, сотник. Он не годится ни на что, кроме грязной работы и грязной смерти. Уведи его к пленным полякам и уходи сам.
…В ту ночь, к великому счастью Бурцева, кочевники отдыхали после длительного перехода. Так что смог, наконец, передохнуть и он. Спать. Сейчас – только спать. Знакомство с собратьями по несчастью, затравленно сбившимися в кучу под охраной вооруженных воинов, было отложено до завтра.
Глава 47
Снова повезло! Или не повезло? За поваленными деревьями не таились силезские лучники и арбалетчики. Небольшую группу пленников, среди которых оказался Бурцев, надсмотрщики гнали на расчистку очередной засеки. С тех пор, как тумены[25] кочевников начали обход Сродовской крепости, многотысячной орде пришлось углубиться в лес. А лесов степняки не любили. Леса заставляли растягиваться их в узкую беззащитную колонну. Леса лишали свободы маневра. Леса сводили на нет преимущества конницы, привыкшей к бескрайним степным просторам. А тут еще и засеки…
На разбор лесных завалов обычно посылали пленных. Они были не только черновой рабсилой, но и живым щитом на тот случай, если за непролазными баррикадами из бревен и веток засели вражеские стрелки. От других полонян Бурцев уже наслушался о жестоких лесных стычках. Отчаянные ватаги вроде Освальдовой несколько раз устраивали в буреломах засады. Партизаны не щадили никого, так что первыми под польскими стрелами и копьями гибли пленные поляки. Сами степняки шли на приступ сразу за полонянами. Спешившись, они упрямо карабкались по поваленным деревьям и трупам, словно муравьи, и неизменно одерживали победу над горсткой лесных храбрецов.
Нередко тактика живого щита использовалась также при штурмах крепостей или замков. Уцелеть во время таких приступов пленным полякам было практически невозможно. А вот в атаках на засеки шанс на спасение имелся.
Полоняне, пережившие лесные столкновения, поучали Бурцева: «Как только начнут свистеть стрелы – не беги обратно под татарские сабли, а, наоборот, прыгай прямо на засеку, забивайся в щель между бревнами и притворяйся мертвым. Если повезет – не растопчут и не зарубят». Пленники рассказывали даже, будто кое-кому под шумок удавалось незамеченным выскользнуть из мясорубки и укрыться в лесу. О таких счастливчиках говорили с завистью.
Это была уже третья засека из тех, что приходилось разбирать Бурцеву. Но ни одного шлема и ни одного копейного острия за ней не поблескивало. Силезия больше не разменивалась на мелкие стычки. Тот, кто хотел драться, отступал к Легнице – под знаменами Генриха Благочестивого, отступал для решающего сражения. Но брошенные без охраны засеки все же существенно замедляли темп продвижения татаро-монгольских войск. Надсмотрщики злились. Нагайки так и плясали в их руках, выискивая жертву. Полоняне, не желая попадать под плеть, работали споро, без понуканий. Вскоре в завале появился расчищенный проход. Армия степняков двинулась дальше.
Из леса вышли до темноты. Сразу был объявлен привал. Сгущающиеся сумерки осветили тысячи костров, а костры означали долгий отдых. Кхайду-хан берег силы людей и лошадей.
Снова – как всегда перед сном – Бурцев расшнуровал омоновские берцы – благо на диковинную для этих мест и времен, но грязную и внешне непрезентабельную обувь не позарились ни тевтоны с куявцами, ни татаро-монгольские воины. Он вынул из-за голенища небольшой сверток с клочком заветного пергамента.
«Мой… обрый Вац… ав…», – слова, наспех выведенные кровью Аделаиды, уже стирались. Кровь, пусть даже княжеская – это все-таки не чернила, и на телячьей коже держится плохо.
Каждый вечер, таясь от угрюмых польских крестьян – собратьев по несчастью и от неусыпно бдящей стражи, Бурцев доставал послание и заглядывал в пергамент. Он был далек от героев сентиментальных мелодрам, орошающих слезами письма возлюбленных. Этот ежевечерний ритуал требовался для другого: удержаться от соблазна бежать, как только стемнеет. Сразу же, немедленно.
И рассудок, и интуиция в один голос подсказывали Бурцеву: риск непозволительно велик. Стражники не спускали с пленных глаз, и шансов напороться при побеге на кривую саблю или поймать спиной длинную оперенную стрелу несравнимо больше, нежели возможностей благополучно вырваться за границы походного стана.
В принципе Бурцев готов был рискнуть, если бы на карте стояла только его жизнь. Но проблема в том, что сейчас он не вправе решать за себя одного – сейчас от него зависит и судьба любимого человека. Аделаида, написавшая письмо собственной кровью, ждет и надеется. Погибнув во время неудачного побега, он обманет ее чаяния. И тем самым обречет бедняжку на ненавистное супружество. Нет, бежать надо наверняка. Дождаться, как советуют умные люди, лесной заварушки на засеке – и деру. Если из татарского плена выкарабкается он сам, то уж и Аделаиду как-нибудь выручит из беды.
Берцы со спрятанным в них куском драгоценного пергамента Бурцев положил под голову – так никому не удастся умыкнуть ночью его главное сокровище. Мысли уставшего пленника сами собой устремились к малопольской княжне. Образ молодой взбалмошной девушки возник как наяву. Смешной вздернутый носик, по-кошачьи зеленые глаза, точеный стан, распущенные русые волосы, великолепное платье. Потом платья не стало…
Обнаженная Аделаида – томно улыбающаяся и в то же время необычайно серьезная – призывно протягивала руки. Она была перед ним вся. Свежая, юная, жаждущая… И только волосы, рассыпавшиеся по плечам и груди, еще прикрывали наготу девушки.
Бурцев не выдержал. Шагнул к ней. И шагнул снова. И едва не вскрикнул, когда между ними встал – вдруг, из ничего, из ниоткуда – Казимир Куявский. Лицо князя скрывал глухой тевтонский шлем, но уж Бурцев-то прекрасно знал, чьи глаза горят лютой ненавистью за узкой смотровой щелью. Казимир поднял руку с обнаженным мечом. Острие клинка ткнуло под ребра. Потом еще раз. И еще. Сон ушел. Пришла боль.
– Этот, что ль?
Его окончательно разбудил густой бас и грубый пинок в подреберье.
– Ета, ета! – зачастил чей-то тонкий голосок.
Бурцев открыл глаза, плохо соображая спросонья. Отблески почти погасшего костра освещали две фигуры.
Один силуэт – огромный, словно медведь, поднялся на задние лапы. Гигант при каждом движении позвякивал доспехами. Понацеплял, блин, на себя железа… Кольчуга с длинными рукавами и круглым нагрудником-зерцалом, стальные наручи и латные перчатки. На поясе – меч. Как ни странно, прямой, без сабельного изгиба. Трофейный, наверное. Голову целиком прикрывает куполообразный шлем с железной полумаской и кольчужной бармицей на лице и затылке.
Вторая фигура – маленькая и тщедушная. На этом человечке вообще не было брони. Только длинный халат да широкая островерхая шляпа, плетенная из соломы. Лица под шляпной тенью не разглядеть.
– Твоя уверена? – пробасил гигант.
– Верена-верена! – закивал малой.
Оба говорили по-татарски. И оба говорили по-татарски скверно. Тот, что в железе, – чуть получше. Тонкоголосый недомерок – хуже. Явно это был не их родной язык.
– Моя долго смотрела и моя узнала! – торопливо продолжал малой в шляпе. – Этот человека вел польский разбойника и жег наша камнемёта возле Вроцлав-города. Доложить надо Кхайду-хан…
Сон как рукой сняло. Бурцев тоже «моя узнала» говорившего. Да это же тот самый желтолицый старичок-гренадер, швырявшийся пороховыми гранатами.