Но рано посмеивались арестанты, и рано злорадствовал Кобылкин, довольный тем, что задумка его удалась и что выручил Ульяну. Отлежался Грунькин, оклемался и, пока ехал в телеге, придумал, каким способом наказать строптивых.
И наказал.
Догадывался он, конечно, что вчерашняя история без Кобылкина не обошлась. Поэтому и решил проучить отчаянного каторжника так, чтобы все и разом поняли, кто здесь настоящий хозяин.
На следующее утро, после ночевки, когда партия уже построилась и приготовилась к отправке, выкатили на площадь большую чурку, к которой прибита была наковальня, и появился кузнец с инструментом и с цепью. Из общего строя вывели Кобылкина и Ульяну, поставили перед этой чуркой, и кузнец быстро, сноровисто сковал их ножные кандалы одной цепью. Теперь арестант Кобылкин и арестантка Сизова не могли разойтись друг с другом дальше чем на три-четыре шага.
– Ну, чего не смеетесь? – громко спросил Грунькин. – Не смешно вам, значит. А мне – смешно!
И захохотал в общей тишине, колыхаясь всем телом.
Никто на этот хохот ни словом, ни звуком не отозвался. Молча двинулись арестанты по тракту. Все знали и понимали прекрасно, что Грунькин перелез через борозду, через которую конвойный офицер не имел права перелезать – ни по этапным обычаям, ни по служебным инструкциям. Но никакого начальства здесь, кроме него самого, не имелось, а значит, и жаловаться было некому. Одно оставалось – терпеть и ждать, когда на длинном пути сменится конвойный офицер. Но путь впереди лежал еще долгий, и когда произойдет смена, неведомо.
Но Кобылкин не унывал и подбадривал Ульяну бодрым голосом:
– Ты, девка, не падай духом, а глаза поставь на сухое место. Этому упырю в радость будет, если мы сопли распустим. А ты ему своего настроения не показывай, иначе он совсем нас с грязью смешает. За меня держись, со мной не пропадешь!
Ульяна в ответ кивала головой, соглашаясь, но слезы сами собой катились из ее чудных глаз, особенно, когда приходилось справлять нужду, большую или малую, находясь рядом с Кобылкиным. И хотя он всегда старался в такие моменты отворачиваться и делал вид, что ничего не видит и не слышит, Ульяна все равно мучилась от стыда и бессилия и сдерживала себя из последних сил, чтобы не завыть в голос.
Арестанты Кобылкина уважали, а после памятного случая с Грунькиным зауважали еще больше и делились едой. Подношения бывалый каторжник охотно принимал и самые лучшие куски отдавал Ульяне, приговаривая:
– Тебе крепче питаться надо, силы копить. Нам с тобой много силы потребуется.
– Зачем? – спрашивала Ульяна, и голос у нее вздрагивал.
– А затем, – отвечал Кобылкин, – что мы этому упырю еще покажем дулю. Щелкнем по носу! Погоди, дай срок, выпадет хороший случай – щелкнем!
И выпал счастливый случай, как предсказывал Кобылкин, когда обрушился на арестантскую партию, бредущую по тракту, внезапный вихрь, а следом за ним – проливной дождь…
3
Половина месяца минула с тех пор, как сбежали с этапа Агафон Кобылкин и Ульяна Сизова. За это время еще пышнее расцвело короткое сибирское лето, в лесах народились грибы, ягоды, и каждый куст, укрывая листвой, охотно давал приют и кров. Но всю жизнь под кустом не проживешь, вот кончатся жаркие денечки, занудят осенние дожди, следом за ними запорхают белые мухи, и куда тогда податься беглым людям, где искать жилище, чтобы не сгинуть в холодном сугробе, а дотянуть до весны и до первой травки?
Как ни кружилась голова у бывалого каторжника от нечаянно обретенной воли, как ни радовался он своему бесконвойному положению, но о будущем приходилось думать. Время-то быстро летит, не успеешь оглянуться, а руки, хоть и не скованные, уже окоченели. В былые дни Агафон Кобылкин не стал бы ломать голову – где зиму перебиться? Он бы просто поступил и быстро – прибился бы к лихой шайке, благо их в Сибирской земле немало, и занялся бы обычным своим ремеслом – разбойным: гуляешь, пока гуляется, в обнимку с удачей, а если она отвернулась, значит, браслетами[6] гремишь. Все для него раньше ясным было, а вот теперь – заколодило. Не один он сбежал с этапа в этот раз, Ульяна находилась при нем. И не мог он заявиться с ней в шайку, потому что хорошо знал неписаный и непреложный закон – в шайке все общее. А баба, если появится, в первую очередь. Сам того не заметил Агафон, как за короткие сроки вошла к нему в душу Ульяна, как цепко и накрепко она к себе притянула, не отпуская дальше чем на три шага, будто цепью приковала. И радовался он, как не радовался никогда в путаной и страшной своей жизни, вглядываясь в чудные глаза Ульяны и слушая ее певучий голос. Чем дольше вглядывался и вслушивался, тем яснее ему становилось: не бросит он ее и не отдаст никому. Понадобится – убьет кого угодно, сам на нож пойдет, а дотронуться до Ульяны чужим рукам не дозволит.
Мысли эти держал при себе, вслух о них ни единым словом не обмолвился и никак не мог одолеть боязни, которая сдерживала его и не давала подступиться к Ульяне. Все казалось ему, что, если возьмет он ее насильно, сломается она, как тонкий стебелек таежного цветка, и засохнет. Погаснут дивные глаза, кроткий голос оборвется и никогда больше не зазвучит. Даже сильные, жилистые руки вздрагивали, когда внезапно возникал страх, что может остаться без Ульяны. Внешне же старался держать себя по-прежнему: насмешничал над ней, а иногда называл коровой и дурой. Она не обижалась, лишь смущенно улыбалась в ответ, опуская глаза, и всякий раз Агафону казалось, что в груди у него рассыпаются обжигающие искры.
Края, в которых они теперь пребывали, были ему неведомы, и он шел, доверяясь лишь своему чутью, минуя стороной большие села и все дальше забираясь в глухие места, где изредка попадались маленькие лесные деревни, возле которых можно было подкормиться и при удобном случае что-нибудь украсть.
Хоть и пробирался Агафон наугад, все равно старался держаться поближе к натоптанным тропам и накатанным дорогам, побаиваясь забрести уж в совсем неведомую глушь. Но чего опасался, то и случилось. Исчезла дорога, будто ее корова языком слизнула. Попытался отыскать, а получилось, что еще больше заплутался и потерял всяческое направление. Сосновый бор будто подменили. Светлые, сухие увалы сменились глухим чернолесьем и непролазным валежником. А день, как назло, выдался пасмурным, без солнца. Куда идти – непонятно. Темно, глухо. Только сушняк оглушительно трещал под ногами.
Измаялись и сели передохнуть. Вытянули натруженные ноги и не заметили, как свалились в крепкий, провальный сон.
Первым проснулся Агафон – будто шилом укололи. Вскинулся в тревоге, еще не понимая ее причины, и сразу же услышал, как сухо щелкнул курок ружья. Именно курок, а не тонкая ветка, переломленная при торопливом шаге. Распахнул глаза. А в глаза ему – дырка от дула, круглая и темная, как зрачок. Стоял всего в нескольких шагах от беглецов рыжебородый мужик, одетый, несмотря на летнюю пору, в волчью доху, перехваченную широким ремнем из сыромятной кожи. На ремне висел большой нож в самодельных ножнах. Вскинутое ружье, готовое к выстрелу, мужик держал твердыми руками, и ствол даже не вздрагивал, словно прибили его к невидимой опоре. Узко прищуренные глаза смотрели зло и настороженно.
– Ты бы ружьецо-то опустил, мил человек, мы путники тихие, мирные, никого не трогаем, – первым заговорил Агафон, стараясь приглушить свой хриплый голос, чтобы звучал он как можно тише и миролюбивей.
– Ага, мирные! Знаю я вашего брата! Человека зарезать – как муху хлопнуть! Подымайтесь! Вперед идите. И не вздумайте баловать – за мной не заржавеет. Погоди… Девка, что ли? Тоже с этапа сбежала?!
От удивления у мужика даже ствол в руках качнулся.
– Я же говорю тебе, милый человек, – снова заторопился, заговорил Агафон, – тихие мы, смирные и на разбойные дела неспособные, сам понимать должен, на разбой с бабой не ходят.
– Ну, это еще надвое сказали, иная баба злее мужика будет.