Литмир - Электронная Библиотека

Идеи Благочинного о восстановлении городов странным образом предвещают сходные представления бывшего московского мэра Юрия Лужкова. Чтобы показать, что такой взгляд на руины широко распространен, Майков заставляет лакея вторить своему господину. Боясь, что его Ванька может сбежать во время заграничного путешествия, Благочинный проверяет его преданность, спрашивая, что тот думает об увиденном. Глядя на Колизей и вспоминая разрушение Москвы в 1812 году, Ванька заявляет:

А это-с словно после пожара: киятер это, что ли? Да у нас новый не в пример лучше будет. Трухмальные-то ворота наши будут супротив здешних попригляднее. Ишь, тут рыцари налишлены все какие-то безносые, а нашего чугуна не скоро отковырнешь, да и не позволяют. А тут и присмотру нет никакого: швырнул камнем, да и пошел себе[4].

Цитата демонстрирует не только полное невежество Ваньки, вторящее необразованности его барина, но и его уверенность – к которой мы еще вернемся – в том, что руины бросают тень на заботу государства о городе, публичном пространстве и обществе, а также в том, что люди больше заинтересованы в разграблении памятников, чем в их сохранении.

С помощью вымышленных замечаний о руинофобии своих современников Мятлев и Майков свидетельствуют об актуальности интереса к руинам в эпоху романтизма. И действительно, пренебрежительное отношение к руинам вступает в явный контраст с модой на древности, возникшей в элитных кругах в конце XVIII столетия, когда, как мы еще увидим во второй главе, произведения античной классики стали известны в России, а имитации древних руин появились в садах и парках. В 1820‐х годах художник Александр Брюллов участвовал в раскопках Помпеев, а Академия художеств посылала многих живописцев в Италию, где они, в частности, учились зарисовывать руины. Великосветское увлечение древними развалинами привилось далеко не сразу, оно требовало серьезного образования. Путешествуя по Италии, масон Василий Зиновьев с сожалением признавался, что из‐за недостатка знаний и воображения он не испытывает сильных чувств при виде древностей[5]. Любопытно, что в «Войне и мире» Толстого единственный центральный герой, который, пусть и с осторожностью, говорит об эстетической привлекательности сгоревшей Москвы, – это получивший образование на Западе Пьер Безухов. Александр Герцен в переписке с Прудоном признавался: «…я, как настоящий скиф, с радостию вижу, как разваливается старый мир» – и жаловался на то, что среди французов один только его корреспондент понимает, что «нет спасения внутри разваливающегося здания»[6]. Хотя Герцен говорит здесь о развалинах в переносном смысле, как о символе политического строя, который ему хотелось бы свергнуть, но его замечания в точности вторят постоянно проявляющемуся в русской культуре стремлению придать руинам идеологическое значение, далеко выходящее за рамки архитектуры. Снова и снова русская литература и культура показывают, что если в Европе высоко ценят руины, то в России ими пренебрегают. В частности, при обсуждении вопросов сохранения наследия прошлого деятели культуры постоянно сетуют на то, что их соотечественники не придают значения подлинности разрушающихся строений. Эта оппозиция между руинофобами на родине и руинолюбами на Западе оказывается одновременно и мифологическим образом, демонстрирующим глубинную разницу между культурным мировоззрением вестернизированного образованного класса, с одной стороны, народа – с другой, и реальностью – с третьей: повторяющиеся на протяжении веков исторические свидетельства говорят о повсеместно распространенном безразличии к сохранению руин.

В Западной Европе руины обладают парадоксальной внутренней связью с модерностью[7]. Их начинают воспринимать именно как руины и сохранять в этом качестве в эпоху Возрождения, когда знание о прерывности истории, проявившейся, в частности, в гибели древних цивилизаций, повысило значимость следов прошлого. Особую ценность руины приобретают в эпоху Просвещения, когда историческое сознание, вдохновленное идеей прогресса, воспринимает развалины как амбивалентные знаки, одновременно и отвергаемые и все еще желанные, поступательного развития человечества. В то же время руины как последствия войн и природных катастроф усложняют провиденциалистское понимание истории и вызывают в воображении образ покинутой Богом Вселенной. По ходу развития модерной и современной истории руины наделялись самыми разными свойствами и функциями – историческими, психологическими, политическими и философскими. В стремлении сохранить их ради поддержания чувства цельности и связности истории проявлялось и другое стремление – использовать руины как знаки великого прошлого, которое можно присвоить в настоящем. В западных обществах руины сделались уникальными lieux de mémoire[8], игравшими важную роль в консолидации национальной идентичности. По мере того как в истории происходило все больше разрушений и их следы становились все нагляднее, философы, от Дени Дидро до Жана Бодрийяра, начали обращать внимание на значимость развалин. Они пытались, по-разному и часто весьма провокативными способами, раскрыть секрет притягательности руин для нашего сознания. В наши дни индустрия туризма сделала их местами обязательного посещения для множества людей, и размышление о них является частью нашей постмодерной (или супермодерной) массовой культуры[9].

Однако в России по целому ряду причин эта история постепенного усиления значимости руин развертывалась совсем не гладко. Возможно, некоторую роль сыграло отсутствие в стране до присоединения Крыма в 1783 году классических руин. Средневековые деревянные церкви не могли превратиться в эстетически впечатляющие развалины, а каменные церковные постройки были не только немногочисленны, но и периодически подвергались перестройкам на протяжении веков: до 1917 года действующим церквям не позволяли приходить в упадок. На пренебрежении к руинам сказывалась и амбивалентная идентичность России как современной западной страны: тема созерцания руин явно рассматривалась как западная культурная норма и потому периодически всплывала в спорах об отношениях России и Европы.

Важную роль играли также разрушения вследствие гибельных войн, повсеместная бедность и дисфункциональная экономика, – все это не способствовало эстетизации разрушения в российском сознании. Постоянное господство телеологических систем мышления, сначала в форме христианского провиденциализма, а впоследствии, в советское время, в виде марксистской концепции истории, уменьшало силу воздействия руин: в них видели всего лишь побочный результат движения к историческому или религиозному примирению людей в конце времен. Наконец, свой вклад в увеличение числа руин, хотя и не всегда намеренно, вносили политические вожди: кто дурным экономическим управлением, кто пренебрежением к развитию городов, а кто и сознательным разрушением архитектурного наследия; разрушенному не придавалось ценностного значения. Руины превращались в молчаливый обвинительный акт политической бездарности или даже в метафору страданий народа, вынужденного жить под управлением жестокой и нерадивой власти. Эти факторы – как и многие другие, о которых еще будет сказано в дальнейшем, – не позволяли разрушенным или разрушающимся объектам в России обрести тот статус, который они имеют в Западной Европе. Это не означает, что на Западе не велись жаркие споры, в ходе которых этот статус оспаривался[10]. Однако пренебрежение к руинам и сопутствующее ему безразличие к истории того или иного здания оказывало важное влияние на практику реставрации в России. Обобщая, можно сказать, что все указанные особенности свидетельствуют о поразительных пробелах и непоследовательности в российском историческом сознании.

вернуться

4

Майков А. Н. Прогулка по Риму… С. 206.

вернуться

5

См.: Журнал путешествия В. Н. Зиновьева по Германии, Италии, Франции и Англии в 1784–1788 гг. // Русская старина. 1878. № 23 (октябрь). С. 238. Благодарю Оксану Фарафанову за указание на этот источник.

вернуться

6

Герцен А. И. Былое и думы. М.: Художественная литература, 1963. Т. 2. С. 55.

вернуться

7

В данной монографии понятие «модерность» (modernity) будет использоваться в несколько ином значении, чем «модернизация» (modernization); это мировоззрение, отвергающее традиционные моральные и политические репрезентации, создающее разрыв с прошлым и определяющее настоящее как переходный период по отношению к будущему. Первая философская концептуализация этого нового понимания времени принадлежит Гегелю. См.: Habermas J. Modernity’s Consciousness of Time and Its Need for Self-Reassurance // The Philosophical Discourse of Modernity: Twelve Lectures / Trans. F. G. Lawrence. Cambridge: MIT Press, 1987. P. 1–22. Более подробно о значении «модерного» (modern) на протяжении веков см.: Gumbrecht H. U. Modern, Modernität, Moderne // Geschichtliche Grundbegriffe. Stuttgart: Klett-Cotta, 1978. V. 4. P. 93–131. Обсуждение различных направлений модерности, включая противоречия и интенсивность ее принятия в России, см.: Berman M. All That Is Solid Melts into Air. New York: Verso, 1982. См. также недавнее исследование модернизации в России: Kangaspuro M., Smith J. (Eds.) Modernisation in Russia since 1900 / Studia Fennica Historica. V. 12. Helsinki: Finnish Literature Society, 2006.

вернуться

8

Местами памяти (фр.).

вернуться

9

О понятии супермодерности (supermodernity) см.: Augé M. Non-Places: Introduction to an Anthropology of Supermodernity. London: Verso, 1995.

вернуться

10

См. недавние всесторонние исследования культурной роли руин и их репрезентации: Hell J., Schönle A. (Еds.) Ruins of Modernity. Durham: Duke University Press, 2010; Roth M. S., Lyons C., Merewether Ch. Irresistible Decay. Los Angeles: The Getty Institute, 1997; Woodward Ch. In Ruins. New York: Pantheon Books, 2001; Assmann A., Gomille M., Rippl G. (Hrsg.) Ruinenbilder. München: Wilhelm Fink Verlag, 2002; Bolz N. (Hrsg.) Ruinen des Denkens. Denken in Ruinen. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1996.

2
{"b":"607558","o":1}