Ясность внутри тьмы.
Тьма внутри ясности.
Это называлось предвидением.
Мехмед ясно увидел себя внутри тьмы. Но эта тьма не была смертью. Он подумал, что это не предвидение, а бред, точнее, «бредвидение».
Он подумал, что, пожалуй, не сумеет быстро и ловко (как, вне всяких сомнений, сделал бы это раньше) пристрелить Исфараилова. Почему-то Мехмед был уверен, что тот выбьет ногой пистолет из его рук, а затем кистью наотмашь вобьет ему в глотку бережно сохраняемые зубы.
Многие годы Мехмед вообще не задумывался о немощи и смерти. Жизнь сидела в нем плотно, сочно, как вбитый по самую шляпку в свежую древесину гвоздь. Нынче же гвоздь не то чтобы расшатался, но как бы обветшал, точнее, изменил внутреннюю структуру, сделался хрупким и ломким, как хрусталь. Мехмед почти физически ощущал, как легко (вздумай кто) вытащить из него хрустальный гвоздь даже без помощи приличествующих случаю инструментов.
Жизнь в теле Мехмеда можно было уподобить зубам в его деснах. У Мехмеда были (для его возраста) превосходные зубы, однако же он определенно ощущал непрочность, какую-то исходность их пребывания во рту. Зубы пока держались, но как осенние листья на дереве в канун последнего (для листьев) порыва ветра.
Таким образом, свести разговор с Исфараиловым к ответу на один-единственный вопрос возможным не представлялось. Протяженность тех или иных процессов, независимо от воли участвующих в них людишек, определелялась вечностью. Человеку было отказано в праве вершить, что должно закончиться, а что — продолжиться и как быстро закончиться, как долго продолжиться. Единственно, над чем был относительно властен человек, — над собственной жизнью, но и тут в решающие моменты вечность могла запросто лишить его тех самых извлекающих гвоздь подручных инструментов.
— Русская власть на Кавказе, — ослепительно улыбнулся (белоснежные его зубы сидели в деснах не в пример крепче, нежели у Мехмеда) Исфараилов, — сейчас представляет из себя нонсенс и abcence. Открою вам тайну, Мехмед-ага: еще больший нонсенс и abcence она представляет из себя в России.
— Как мне к вам обращаться? — поинтересовался Мехмед. Его не удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) ругает Россию. Удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) не соотносит ненависть к России с тем, что исключительно благодаря океанической (в смысле неисчерпаемости) доброте и океаническому же терпению народа этой страны ходит в ботинках за тысячу долларов. Честным трудом на горячо любимом Исфараиловым, почти уже и независимом Кавказе заработать тысячу долларов на ботинки возможным не представлялось.
Мехмед подумал, что на Кавказе (и не на одном только Кавказе) сформировалась особая форма ненависти к России. Жить за ее счет и одновременно списывать со счета, сживать со света. Это была непродуктивная, главное же, сугубо конечная во времени политика.
— Зовите меня Али, — ответил Исфараилов.
— Откуда вы родом, Али? — поинтересовался Мехмед. — Живы ли ваши родители?
— Мой отец был лезгин, — ответил Исфараилов. — В девяносто первом его убили азербайджанцы. Мать я не помню. Отец говорил, что она из Белуджистана. Они переселились в СССР в сорок шестом из западной Персии. Мне был год, когда она прикоснулась к упавшему на виноградник оборвавшемуся во время грозы проводу ЛЭП. Отец говорил, что она обязательно бы разглядела провод, если бы не сумерки, — странно улыбнулся Исфараилов. — Я нашел людей, которые убили отца, — продолжил он. Мехмед подумал, что его рассказ, хоть и прыгает через десятилетия, по-своему не лишен логики. — Перед смертью они сообщили мне, что отец как раз совершал вечерний намаз, когда они ворвались в дом. Единственное, что он успел, — выхватить нож, ранить одного. Так что, можно сказать, меня осиротили сумерки… Где-то я читал, Мехмед-ага, — выдержал долгую паузу Исфараилов, — что в сумерках в мужчинах просыпается тоска, а в женщинах подозрительность. Это бесполое, жестокое время суток. Что такое сумерки, Мехмед-ага, после того как закат скручивается в спирали и исчезает? Чем отличаются люди сумерек от людей заката?
— Сиреневая крепость, трещина между мирами, вторая половина Божьего мира, синий рог, утраченное золото, предбанник вечности, — вздохнул Мехмед (человек заката), с печалью глядя на читающего мысли джинна (человека сумерек), явившегося к нему в облике ненавидящего Россию полулезгина-полубелуджа Али Исфараилова.
У них были схожие судьбы, и это еще раз уверило Мехмеда в том, что люди сумерек (джинны), по всей видимости, создаются из людей заката, как некогда Ева — из Адамова ребра или сами сумерки — из оставляемого солнцем воздуха.
Больше всего на свете Мехмеду хотелось спросить у Исфараилова: «Что вам от меня надо?» Но вместо этого он произнес:
— Русская власть, да что там власть, вся Россия сейчас погрузилась в глубочайшие сумерки. То, что сейчас переживают русские, можно назвать отчаянием. Отчаяние же, как свидетельствует Коран, делает людей сильнее. Еще текилы, Али?
— Не откажусь. Не всех людей. И совершенно точно отчаяние не делает сильнее русских, — уточнил Исфараилов. — Отчаяние, равно как и измена, как не знающая исхода печаль по совершенству, как социальная революция или контрреволюция, делает сильнее отдельных мужчин и женщин, но не бесполую биомассу.
— Возможно, — не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. — Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой («В конце концов, он мне в сыновья годится, — подумал Мехмед, — почему я должен с ним на «вы»?"), Али?
— Существуют только два пути. — опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. — Путь силы, путь исполнения желаний, — продолжил Исфараилов. — И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу — начало, а может, и конец этого пути.
— Два пути — слишком мало, — возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как… клинки.
— Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится?
— Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. — Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова — сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия.
— Утрата пола, — сказал Исфараилов, — помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия «пол» и «справедливость» взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни… — понизил голос, — денег.
— В другой мир… — повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни.