Хвелька, почти трезвый и измученный, второе исходило из первого, встрепенулся, его круглое курносое лицо просветлело надеждой, как полная луна, с которой сползла тучка.
— И действительно, пан Прантиш, давайте я сбегаю, позову пани, здесь уже недалеко, а вы его мость пана доктора постережете! Ишь, как его разобрало — никогда таким не видел. С непривычки, наверное. Он обычно не пьет совсем, одно лишь свои отвары. А это вредно! — голос Хвельки стал менторским, хотя его прозрачно-серые глаза все время пугливо косили в сторону хозяина, беспомощно свесившего голову, так что шапка едва не падала. Эдакий непривычный вид доктора придал слуге отваги.
— Нельзя мужчине совсем без вина да горелицы. Горелица червецов убивает, и сало без нее в животе застревает. — продолжал бубнеть Хвелька. — Вот прежний мой хозяин, пан Адам Малаховский, пристрой, Боже, его душеньку в небесной корчемке, единым духом мог кварту медовухи выпить — и ничего! Даже ясновельможного пана нашего короля, Августа Саса, однажды перепил, из двух кубков, имя которым было Иван да Иваниха. — Хвелька ностальгически вздохнул. — Ах, пане Прантиш, а как же пышно хоронили гостей на кладбище у панской усадьбы! И каждый день служили в костеле мессу за умерших от панского угощения! Да за такие похороны можно полжизни отдать. А у вас что. Ги-ги-ена одна, тьфу! После доброго шляхетского застолья гости не должны на своих ногах домой идти! Позор это! А самое недоброе — не давать честному слуге своему выпить в гостях ни глоточка доброго винца.
— Язык отрежу! — рявкнул вдруг Лёдник, подняв голову, и слуга испуганно взвизгнул:
— Так, может, я за пани Саломеей?..
Имя Саломеи подействовало на доктора, как жбан рассола. Он снова выругался по-чужеземному, на этот раз на старогреческом, сердито зыркнул темными страдальческими глазами на Хвельку и молча побрел дальше. Прантиш, взбодренный тем, что наконец оказался в чем-то более искушенным, чем Лёдник, — правда, доктора на гетмановских поминках спаивало намного больше уважаемых гостей, чем пана Вырвича, — вознамерился поддержать профессора. Но это благородное намерение, к сожалению, пропало втуне, ибо Прантиша пошатнуло так, что он на мгновение перепутал, где мостовая, где забор, где звездное небо, и только неожиданно твердая рука бывшего слуги удержала его от объятий с мокрыми камнями. Лёдник даже в таком состоянии продолжал защищать былого хозяина. В итоге оба преклонили колени на виленских кошачьих лбах перед стеклянным богом, признавая его победу.
— Три лекции! У меня завтра три лекции! И кон... кон... суль... тация п-печени!
— К хромой свинье твои лекции, Бутрим! И печень тоже.
Где-то далеко послышались выстрелы и пьяные выкрики.
— Вечная память славному гетману!
Мудрая пани Саломея не сказала ни слова. Передоверив Прантиша заботам Хвельки, не особо довольного такой честью, потащила мужа в опочивальню. Отваров ради такого случая было уже наварено два кувшина.
Утро было тяжелым. Примерно как пушечное ядро. Во всяком случае, если бы над ухом Прантиша выстрелила пушка, гудения в ушах не могло быть больше.
— На, пей.
Чья-то рука поднесла ко рту студиозуса железный кубок с горячим душистым отваром. Прантиш даже глаза как следует не разлепил. Отвар попал в горло, сухое, как пустыня, где сорок лет бродил Моисей со своим народом, и оживил этот бесплодный пустырь. Глаза, наконец, открылись. Ну да, перед студиозусом возвышался профессор Лёдник, суровый, как скала, из которой только Моисей и смог выбить жезлом воду. Несмотря на огненных кузнечиков, прыгавших в глазах, Прантиш хихикнул: ситуация до боли напоминала утро трехлетней давности, когда Вырвич молодецки напился токайского вина в придорожной корчме под громким названием «Рим», и только что приобретенный слуга — этот самый доктор — подавал ему похожий отвар с таким же самым кислым выражением на лице.
— Лекции отменили. — проворчал Лёдник, которому по логике должно было быть ныне аки снопу на току после хорошей обработки цепами, и уж никак не до лекций. — Траур по всему городу.
Прантиш со вздохом облегчения упал назад на подушку и тут же застонал от головной боли. Память возвращалась обрывками, отматываясь назад, как цепь на колодезном вороте. Вот они возвращаются домой, обивая углы и вытирая мостовую, вот во дворце Радзивиллов в память умершего великого гетмана подымается кубок за кубком, кто-то орет: «Подлейте еще уважаемому пану Лёднику!» Вот на багровом лице наследника, Кароля Станислава, остекленело блестят глаза, и молодой князь в своем любимом белом жупане, унаследованном от предков и запятнанном во все цвета усилиями тех же предков, да и самого Кароля, в очередной раз валится под стол, его подхватывают многочисленные руки прилипал, один из них украдкой стаскивает с пальца сюзерена сигнет. Вот Прантиш с Лёдником подъезжают ко дворцу. Выходят из университета. Вот запирается помещение, в котором остается кукла с серыми глазами.
— Пандора! — Прантиш забыл о головной боли и вскинулся на кровати. — Бутрим, пошли куклу чинить!
Лёдник потер лоб, который, очевидно, все же трещал немилосердно.
— Ad res portandas asini vicitantur ad aulam (Ослов зовут во двор для перевозки тяжестей). Позавтракаем, оклемаемся, приму писаря с больной печенью, тогда можно будет и автоматом заняться.
Прантиш встал на ослабевшие после вчерашнего ноги, нетерпеливо вздохнул. Докучный все-таки этот доктор.
— Паны будут трапезничать, или хватит рассола? — с легкой насмешкой прозвучал голос хозяйки, неслышно зашедшей в комнату, и Прантиш улыбнулся: когда смотришь на пани Саломею, которая любезно улыбается, нужно быть бездушным автоматом, чтобы не ответить тем же. У пани ямочка возникала почему-то только на левой щеке. И хозяин дома, если не было посторонних, эту ямочку тут же стремился поцеловать. Сегодня, похоже, ему было не до того. Странно даже, что как обычно фанаберится. Лекций непрочитанных жалеет. Да страшно представить, как бы он сегодня на тех лекциях студентов школил!
Пани Саломея одета была в скромное коричневое платье, блестящие черные волосы убраны под белый чепец, изящная рука сжимала четки. Прантиш знал, что больше всего на свете пани мечтает подарить мужу дитя, но Бог не дает. И пани беспрестанно молится о такой милости. Вот и сегодня, видимо, успела уже слетать в Свято-Духову церковь.
Где-то на ратуше часы пробили полдень. Ничего себе заспался студиозус! В профессорском доме тут же отозвались напольные часы из черного дерева, что стояли в столовой, — приличные черные часы безо всяких украшений да безделиц, без искусственных соловушек, нездешних пейзажей в эмалевом окошке, танцующих фигурок. Эти часы, как и хозяин, были строги и упрямы: двенадцать часов пополудни — и все, имеете научный факт.
Но как и хозяин, они хранили в себе множество тайн, ибо время — наибольшая тайна, которую нельзя осознать, но страшно хочется взнуздать. По крайней мере, Прантишу очень хотелось немного обогнать его и заглянуть в то светлое будущее, где он с гетманской булавой в одной руке другой обнимает очаровательную паненку Полонею Богинскую в ослепительно-белом платье, расшитом настоящими диамантами! И смотрит Полонея на него так, как. как пани Саломея на клювоносого хмурого Лёдника, когда тот не видит.
Прантиш не прекратил воображать свои будущие подвиги даже когда сел за стол, от сладких картин едва ложку в крупяник не уронил, отчего и словил с другого конца стола строгий взгляд Лёдника. Эх, где те времена, когда славный шляхтич Вырвич своего бесправного слугу Лёдника, который за долги отдал себя в пожизненное рабство, одним взглядом мог заставить молчать, имел право поставить его на колени и даже голову безродную отсечь за оскорбление. Не то чтобы Прантиш желал для своего учителя рабской доли, но сохранить немного власти над этим Фаустом не повредило бы.
Вырвич тоскливо вперился в картину в тяжелой золоченой раме, украшавшую столовую: на ней уважаемый философ Аристотель, худой старикан с длинными седыми кудрями и бородой, степенно приложив руку ко лбу, занимался мудрствованием на фоне мраморных колонн, увитых виноградом и вьюнками. Картину Лёднику подарил один из пациентов, рисовальщик, выписанный из Италии для росписей в костеле. Доктор ловко вправил худенькому, лохматому, как черный баранчик, италийцу локтевой сустав, поврежденный во время падения с лесов, заодно подлечил его больные легкие. И вот вам — Аристотель. Если присмотреться, то древний грек имел определенное сходство с профессором. По крайней мере, в старости последний мог бы выглядеть как-то так. Прантиш еле сдержал смех, представив Лёдника с длиннющей седой бородой, в сандалиях и белой простыне.