А коли подумал - то и решился.
"Война спишет, война простит..." Эх, Любомир, детская душа! Война никому - ни своему, ни врагу никогда не прощает. Скоро сам на себе узнаешь...
Зух подошел к своему бронетранспортеру, стер ладонью пыль с букв "МТ", потом отцепил прицепленную сзади пушку. Стоявший на карауле ефрейтор Дусенбаев окликнул его:
- Чего не спишь, Любомир? Грех неправду родит.
- Тормоза что-то барахлили, - соврал Зух, - днем отладил, да проверить не успел, старшина на кухню послал. Не сегодня-завтра в бой, а тут не знаешь, что с тормозами. Пожалуй, километров семь-восемь прокачусь, проверить надо.
- Прокатись, если надо. Ночь светлая, - сказал простодушный Дусенбаев.
- Ты уж старшине не говори, еще рассердится.
- Не скажу, - успокоил его ефрейтор. - Зачем зря человека сердить. Надо жить дружно.
Сын степей Калтай Дусенбаев до тридцати дожил, а что такое хитрость, так и не узнал. Потому и в словах Зуха не усомнился.
- Мужчине - по коню почет, по оружию честь. Эта машина - и твой конь, и твое оружие. Их беречь надо, - дал еще от себя обоснование его словам Калтай.
Странной, околдованной, видно, была эта ночь. Бронетранспортер пересек вытянувшийся вдоль леса овражек, проломил кусты и вышел на большак, а никто, кроме ефрейтора Дусенбаева, ничего не видел и не слышал. Вот так. Полон лес народу - и будто все на несколько минут лишились зрения и слуха. На следующий день опытные военные следователи - даже они были изумлены: никто не видел, никто не слышал. "В голове не умещается! - сказали они. Быть такого не может". Оказывается, и такое на свете случается, что вроде никак "быть не может". А случилось - тут уж и в голове приходится уместить.
Перерубил Любомир Зух аркан сомнений и по широкой ровной дороге устремился вперед И чем дальше отъезжал, тем больше полнилась в нем неожиданная радость. Словно был он сейчас всего этого огромного ночного мира единственным хозяином. И не в лязгающей железом машине мчится, а на лихом скакуне, не мотор гудит, а гулко бьется сердце коня.
Издревле отважные мужчины, не в силах вынести сердечных мук, вот так спешили к своим любимым. Или умыкали их. Или возвращались домой тела удальцов, привязанные к седлу поперек. Любомир в этом сердечном промысле не первый. И будет не последним.
* * *
Три века тому назад по степям Таврии, разрезая надвое ночную тьму, скакали в сторону Днепра два всадника. На вороном жеребце сидел богатырского сложения казак, на рыжей кобылице - тонкая, стройная, словно озерный камыш, юная девушка.
Парня звали Пантелеймон Зух, девушку - Гульризбану. Как, почему вышли эти двое в столь опасный путь? Чьим повелением? Ответ короткий, повелением любви.
...Когда в степи цвели красные маки, случилась между казаками и вышедшими в набег турками жестокая схватка.
Много голов скатилось в траву, много осиротевших коней, казачьих и турецких, с ржанием носилось по степи. Зеленая поутру трава к вечеру была красной. Сначала взяли верх казаки. Черным вихрем налетели они на врага. Сколько кочек на болоте, столько поверженных тел лежало вокруг. Турки, уже не надеясь спастись, сбились вместе, в одну тесную кучку, но казаки разнесли и ее. Уже раздавались первые победные клики - как вдруг из-за двух холмов двумя ураганами на горячих конях вынесся новый отряд турок и окружил казаков. Поняв, что дело плохо, усталые казаки, не завязывая сражения, прорвались и помчались прочь. Однако нашлись удальцы - ринувшись за Пантелеймоном Зухом, они без оглядки бросились в бой. И не заметили, что их товарищи, вздымая облако пыли, исчезли за холмами. Беглецов турки не преследовали.
Оставшимся спасения не было. На двадцать-тридцать казаков навалилось больше сотни турок. Храбро бились казаки, молнией взлетали сабли и булавы, но в черной крови были и сами всадники, и их кони, и один за другим валились они из седел. И вот посреди этой сечи остался один Пантелеймон Зух. С добрый десяток врагов - проломив булавой бритые головы или саблей распластав тулова надвое - уложил он вокруг себя. Крушил и крушил. А сам жив-целехонек. Словно бог войны заслонил его крылом, и для смерти он неуязвим. И саврасая, страха не знающая кобыла, вставая на дыбы, отшатываясь в стороны, отскакивая назад, спасала хозяина от ударов.
Чернобородый, сорокалетний военачальник Ахмет-паша верхом на тонконогом, с длинным крупом белом аргамаке со склона холма следил за тем, как одинокий казак сражается с целым войском. Крупное мясистое лицо его под синей чалмой то бледнело, то краснело. Не оглядываясь на стоящего сзади вестового, он бросил:
- Не убивать! - и подумал: "Такие воины часто не рождаются". Много боев видел паша, цену геройству он знал. Гонец, подскакав к месту схватки, издал клич. Обложившие Зуха всадники, точно просыпавшийся горох, разлетелись в разные стороны. Саврасая кобыла, почуяв беду, пронзительно заржала и так подпрыгнула, словно хотела умчаться в небо. И вот, будто на ловле дикого жеребца, со всех сторон полетели на Зуха арканы. С быстротой, удивительной для его огромного тела, он крутился, изворачивался в седле, один летящий со свистом аркан перерубил саблей в воздухе. Но все же другая ловкая петля захлестнула его - и с перетянутым горлом, задохнувшийся казак грянулся с коня. Верное животное хозяина не бросило, уперлось четырьмя копытами в землю и осталось стоять на месте.
Пантелеймона Зуха привели к паше, конец аркана намотан на руку толстого рябого турка: шевельнется пленник - и рывок аркана свалит его на землю. Стоит Пантелеймон Зух, в правой руке сабля, в левой - булава, на шее - петля. Тем временем накинули аркан и на саврасую - попыталась вырваться, побуйствовала немного и покорилась своей судьбе. Ее увели. Лошадь и хозяин разлучились навсегда.
- Много ты, гяур презренный, священной мусульманской крови пролил. За это, хоть самой страшной казнью тебя казнить - все будет мало, - сказал паша. Толмач, с большой медной серьгой в единственном ухе, перевел его слова.
Пантелеймон Зух поднял голову, глянул прямо - и словно ожег глаза паши. Но тот выдержал его взгляд.
- Если та кровь, паша, для тебя священна, то для меня рекой пролившаяся казачья кровь свята. Видишь, лежат тела, будто снопы в поле. Так что грех да вина перед богом у нас одинакова. А господь для всех един.