Ну, не Робинзон я по своей сути. Без общества себе подобных сдохну или поеду крышей. Гришка, сопляк, даже на Пятницу не тянет. Да и попугай из него так себе. А беседы с психологами из Центра Космонавтики не похожи на живое общение. Это процесс, сходный с медицинскими процедурами. Правда, легче после него становилось редко.
На земной орбите мы будем через десять дней. Хорошо бы до того момента вспомнить, как я выглядел, пока был живым человеком. Что-то я стал забывать… самого себя. Это плохо. Это надо исправить. Не стоило пренебрегать голографическим образом. Тут психологи правы.
Раз я человек, то должен не только вести себя по-человечески, но и думать о себе как о человеке.
– Коррекция ноль три на полвторого. Выравниваемся… Миша, ау! Ты о чём думаешь?
– О вечном, – отшутился я. – Корректирую курс, выравниваю скорость.
– Если твою версию ИИ запустят в серию, ох, и намучаются пилоты. Не зевай. Мы не в дальнем космосе.
Гриша прав, на земной орбите зевать нельзя. Но если бы он вправду знал, о чём я думаю… Не поверил бы.
Я волновался, как никогда в жизни. Я хотел встречи с отцом и боялся её. Как он воспримет нашу встречу? А как я восприму? Не разойдёмся ли мы молча, не в состоянии слова друг другу сказать? Батя всегда видел меня, как стеклянного, насквозь. Тоже пилот. Пилот-орбитальник, до сих пор работает на сборке станций, хотя возраст даже для нашего благополучного в медицинском смысле времени солидный – семьдесят шесть. Крепкий он. Выглядит, как дед выглядел в полтинник… Интересно, каким образом он бы держался в моей ситуации?
Может быть, так же, но, скорее всего, куда достойнее. Он у меня такой… со всех сторон правильный.
Не то что я, избалованный сверхсовременной техникой и системами безопасности.
Меня – то есть корабль, мозгом которого мне выпало счастье работать – после разгрузки снова загонят в док. Якобы на профилактику и отладку экспериментального оборудования. На самом деле в моей душе снова будут копаться психологи, пытаясь понять, каково мне живётся в компьютере. Отец наверняка спросит о том же. Напрямую спросит, как он это умеет. Прямо и отвечу: хреново живётся. От бати-то что скрывать? Он, может, и не посоветует ничего – а ну-ка представьте себя на моём месте. Получится? Вот-вот. Даже у бати не получится, при всём его опыте. Но понять меня он сможет как никто другой. Если пожелает понять.
Костя организовал нам разговор на высшем уровне. Сам приволок к отцу мощный терминал с голографическим проектором, настроил связь. Показал, где что включать, и ушёл, как он выразился, «подышать свежим воздухом».
Я едва не перегрузил связи главного кластера, пока ждал этого звонка. Наверное, так теперь выглядит моё волнение.
Когда тихо тренькнул входящий звонок, на борту у меня никого не было. Гриша улетел на поверхность отмечать с друзьями очередное возвращение, грузчики со станции сделали своё дело и закрыли люки снаружи, а я не в счёт. Я и есть корабль.
Отец изменился за этот год. Сильно поседел. Пытается казаться спокойным, а лицо каменное. И глаза подозрительно блестят.
– Здравствуй, папа.
Он усмехается – одним уголком рта.
– Живой, значит.
– Ну, вроде как да.
– Хорошая голограмма.
– Я старался, па. Хотел выглядеть… как раньше.
Он отвёл взгляд и долго, очень долго молчал.
– Почему сразу не объявился? – спросил он.
– Не мог.
Снова жёсткая усмешка отца.
– Да уж… Прапрадед с войны без рук пришёл, тоже боялся своим объявиться… в таком виде. Хорошо, люди усовестили. А ты?
– А я вообще без всего, па. Я – грузовой корабль. Я даже на планету сесть не могу. Как думаешь, можно было в таком виде к вам с мамой явиться? К Инне, к Серёжке? Для той, прежней жизни я действительно умер.
– Что, даже на поговорить тебя бы не хватило?
– Может, и хватило бы. Чтобы потом кластер начисто отформатировать. Мыло и верёвка, к сожалению, не мой случай.
– Хм… А ведь ты такой дурак, что и впрямь в петлю полез бы, – отец внезапно смягчился. – Порода у нас с тобой такая, цельная. Не умеют Кошкины жить в усечённом виде. М-да… Но тебе придётся научиться.
– Я стараюсь, па. Очень стараюсь. Правда, иногда накатывает такая тоска, что хочется набубениться до синих чертей.
– Почему не зелёных?
– Синие круче.
– Поверю на слово. Значит, тоскливо тебе?
– Бывает, па. Таскаю руду и слитки, как последний трактор. Неделями с людьми не общаюсь, выть хочется. Пилот – ограниченный засранец. Одна радость – накачать новых книг, пока на орбите, и читать. Медленно, по-человечески, чтоб смаковать каждую страницу… Иногда так всё достаёт, что жить не хочется. О коньяке мечтаю. О большущей бочке. Помнишь, как в Массандре?..
– И не стыдно тебе, Мишка?
– ???
– Взрослый мужик, а скулишь, как… прости, господи, девчонка-малолетка. Пожалейте меня, несчастного… Ты живой, сынок. Ты для прежней жизни умер, но у тебя есть новая жизнь. Пусть и в виде корабля. Ты душу человеческую сохранил, вот что главное… Плачется он… Радоваться надо. Я со дня похорон и не мечтал, что смогу однажды говорить с тобой… как раньше. А говорю. И рад этому. Догадайся, почему.
– Я… тоже тебя очень люблю, па.
– То-то же. Предложил бы сейчас хлопнуть по стопарику за встречу, да ты иззавидуешься… Да, твои к нам перебрались. У матери после похорон с сердцем плохо, а братец твой, сам знаешь, на дальних рубежах, бывает на Земле только в отпуске. И семья его там же, на рубежах. Полковник, видите ли… Словом, нам тут не скучно. Даже котяра твой здесь.
– Наверное, уже забыл меня, – я сам удивился, что смог, как раньше, грустно улыбнуться и говорить севшим голосом, скрывающим обычные слёзы. Прав батя: душу мне всё-таки сохранить удалось. Это должно радовать.
– Котяра-то, может, и забыл, – совершенно серьёзным тоном проговорил отец. – А для Инки и Серёги ты – живой. Цени, дурачок.
А это действительно ценно. То, что ты жив для тех, кого любишь.
– Ты им скажешь?
– Матери – не знаю. У неё здоровье никакое, боюсь, не выдержит. Инне скажу, чуть позже, когда сам как следует всё обмозгую. А внуку… когда подрастёт и сможет понять. Он-то в космос рвётся. Учёбу подтянул, спортом занялся. Говорит, хочет быть пилотом. Как ты.
У меня нет горла, которое могло бы стиснуть от переживаний. Но есть чувства и есть память. Фантомная боль несуществующего тела.
Кажется, моя голограмма отразила это вполне достоверно.
– В двенадцать все мечтают о космосе, – сказал я, стараясь сдержаться, насколько это возможно.
– В тринадцать, Миша. Ему уже тринадцать, и ты для него герой.
– Блин… Вот что значит – год не быть дома.
– Ничего, наверстаешь. Только в порядок себя приведи. Видел бы ты себя сейчас, герой хренов. Нюни распустил. Ты бы лучше о своих новых возможностях подумал. Чёрт, да пилоты и сейчас даже не мечтают о том, что можешь ты.
– Зато не могу многое из того, что мог раньше. Вот, хоть бы и выпить по стопарику.
– Ну и хрен с ним, со стопариком. Здоровье дороже. Короче, сын, кончай себя жалеть и продуй дюзы. Нужна будет помощь – обращайся, помогу. Хочешь, поговорю с кем надо, тебя с грузовика на пассажирский переведут?
– Вот на пассажирский не надо, – нахмурился я.
– Комплексы?
– Да. И надолго.
– На военный тебя могут не взять.
– А могут и взять. Я ведь служил в погранохране.
– Это было давно и неправда.
– Па, я сам буду просить о переводе. В самом деле, достало камни таскать. Только бы не засунули в какой-нибудь институт. Я же там загнусь. Уж лучше быть привидением-голограммой на борту… Быть хранителем корабля.
– Домовым, что ли?
– Да уж скорее бортовым, – усмехаюсь. – Но это хотя бы похоже на жизнь. Я постараюсь им это объяснить. Должны понять.
– …Вы хоть понимаете, что наделали? Вы сотворили с ним самое худшее, что только возможно – лишили полноценного общения с людьми и прежнего пространства… Грош цена вашим дипломам, вы, олухи!