"Нет, не надо. Все хорошо, она меня не мучает", - шепчу одними губами, сглатывая спасительные слова в гортань. "Не боюсь".
Вороноглазая оборачивается на меня странно и исподлобья, удивленно гадая, что же именно со мной произошло, потом нерешительно, в каком-то нелепом скупом движении, тянет руку, чтобы потрепать меня по голове, но передумывает и снова уходит. Звеня кольчугой сережек, каблуками и кольцами волос, налаченными до тугой блестячности.
Уже только в коридоре я слышу ее торопливые отдаляющиеся шаги - деловитая безразличная походка с выдающим ее плоскостопие припаданиями и наклонами вперед.
...Ночная тишина, как страж, снова бессонно бдит в углу, прикрыв полуарками веки: из-под многослойного подола растрепанными клочками торчат перья, пух и забившаяся пыль, делающая ее почти седой в некоторых местах. Черная вдова тяжело нахохлилась, осев на пол - одновременно и сжимаясь, и заполняя собой пространство, распухая, разбухая и надуваясь, как большой сваленный шар тугой пряжи. Ее дыхание колышет приподнятые комья черного пуха на груди, запутываясь в волосках и перьях, и волнами докатывается до каждой из четырех стен палаты, отскакивая назад, туда и обратно, и так снова, смешиваясь и перепутываясь друг с другом, вибрируя, и все в темноте кажется пронизанным насквозь еле слышным зудящим гулом, который успокаивает.
Я лежу, вслушиваясь в полумрак, и почти так же растворяюсь в нем, медленно рассеиваясь по сторонам. Темные нитки тянутся от кончиков пальцев, сливаясь с ними продолжением белого и черного, постепенно тая и убегая в пространстве все дальше и дальше, пока не начинает бледнеть и исчезать.
И слышу предупреждающий рык из дальнего угла. Тишина вздрагивает во сне, наставительно и рассерженно клокоча и царапаясь хрипящими звуками в гортани, и я отдергиваю нити назад, собираясь воедино вновь.
Я люблю тишину и не боюсь ее звуков - ее чавканья тапочек по паркету, перемежаемого хрипящим шарканьем, свиста ветра в щели оконных рам, гула и заплесневшего пыльного дыхания вентиляционного окна, разинувшего над нашими головами пунктирную зубчатую пасть. Оно похоже на голову удава. Мне нравится думать, что весь дом, каждая его стена и перекрытие пронизаны такими вьющимися трубами насквозь, переплетаясь внутри бетонных оснований и балок, между панелями и залитым бетоном пола, укрытого линолеумом. Каждая голова змеи любознательна и видит комнаты - все помещения, коридоры и умывальники в оплесневших душевых, а никто не знает о существовании удава как такового, продолжая его беспечно не замечать. По ночам, после отбоя, я вслушиваюсь в темноту, разбирая среди нее томное перекатывающееся дыхание под потолком, сонливые вздохи, ворочанья и шелест осыпающихся слоев пыли и штукатурки с дальней стены. Змеи переговариваются между собой, пришепетывая языками, и я жадно вслушиваюсь в этот диалог, радуясь и немного сожалея, что пока не могу разобрать удавий язык, говорящий о вечном. Дом всхлипывает и стонет по ночам, кто-то вздрагивает и приглушенно замирает в темноте в палате, а я испуганно пересчитываю по пальцам дыхания, ловя и наматывая каждое из них под холодной жесткой подушкой.
Ночь - это время тишины, самой глубокой и самой беспросветной, тишины, которая наполнена звуками, которых не знаешь где искать и шепотом, который не знаешь, о чем говорит.
С наступлением утра же тишина, неуклюже переваливаясь, как шатающаяся болванка, забирается в двустворчатую стенку шкафа, занимающего почти всю внешнюю стену у двери. Старая ореховая комбинация из рассохшихся клеенчатых панелей - с хлопающими магнитными дверцами, кучей выдвижных заедающих ящиков и перекошенными бывшими антресолями, закрывающими дальней фанерной стенкой дырку в настоящем домовом перекрытии. Я здесь старше и выше всех, я знаю - уже давно, - что там, наверху, только пыльные рассохшиеся доски, бетонная пыль и осыпающаяся штукатурка вперемешку с кирпичными скорлупами. Из обваливающегося угла над ними торчат покривленные трубы и обшарпанные деревянные балки потолка в грязно-желтых гнездах утеплителя и стекловаты.
Здание уходит источниками в землю, переплетаясь там с кусками глины, песка и перегноем, цепляясь в них фундаментом, водопроводами и изоляцией, а крышами сливается с заломанными, прямыми и острыми, как зубья, пики и железные пруты, сосновыми вершинами, почти срастясь с ними. Вместо антенн и проводов из крыши торчат покореженные ветки и листы ороговевшего металла, а остов почернел, обуглился, слился с копотью, гарью и угольным налетом, тлея под коркой льда и хилого дырявого снега, и тлеет так уже давно, в болотных мушках и серокуром дыме.
Дым расходится стопками от болот - тянется из-под земли, струйками, смешиваясь в воздухе, даже зимой, превращая округу в сплошное серое, топкое, чмокающее мутное пятно, разрастается ниточками, неподвижно укладываясь, и смыть его не под силу никакому ветру, да и самого ветра здесь нет. Обыкновенно нет. А сегодня оборвал свет.
...Резиновый желудок грелки почти холодный. Он соприкасается с моим собственным, без рубашки, непосредственно с кожей, отдавая тепло, которого у него самого практически не осталось.
Саможертвенность.
Провожу по нему пальцем на ощупь, комкая застревающую сверху ткань пижамы, - остывающая, щекочущая нос резина жалостливо скрипит под моими прикосновениями. Редеющий предутренний сумрак забивается в глаза, однотонный и темный, как ворсистый мягкий бархат, в щеку упирается слежавшийся угол подушки и торчащие нитки незаделанного шва - края пледа перекручиваются, комкаются и путаются в слишком тесном грубом чехле, вытягиваясь наружу; дырка пахнет слежавшейся шерстью, пылью и хлоркой, а где-то внутри еще искрятся разбегающиеся теплые шарики, трутся до горячности и тугой щекотки, пружинками цепляясь к рыхлым ворсинкам.
Теплота жмется внутри, как рассвет жмется в небе, - скукоживаясь, сборясь и рябя складками, просачиваясь по крупицам наружу, из-за пелены жижевато-жидких студенистых облаков. Небо похоже на порванную мокрую бумагу и комки газетных листов с пожелтевшими статьями. И пролитыми поверх синюшными фиолетовыми чернилами...
ЭПИЗОД 2: февральский снег, окна, бузина и углы;
Я чувствую, что прошло время, утекло сквозь пальцы, оставшись незамеченным, но оставив след, и этот след практически сам медленно отпечатывается на моем лице белесо-серой утренней мглой, которую мы называем вразнобой утром, светом и восходом солнца, оставившей пятна теней и преломлений на снежном заиндевевшем стекле, потолке и стенах. Где-то угадывается жизнь: вяло перетекает, разрастается и семенит, отстукивает шаги, перекликаясь словами, потому что ко мне уже скоро должны зайти, но я не могу понять, где и как скоро.
Мне хочется различать голоса, шаги и шорохи, но по-прежнему ничего не слышно, как будто уши забило ватой, а вокруг ни звука, будто все уже вымерло или пока вымирает. Серая поволока дыма, света и тишины качается перед глазами, смачиваясь мутными потеками, потому что глаза снова застыли, срослись, будто слипнувшись и закоченев где-то намного глубже, чем просто под веками. Кровать не скрипит, хотя пружинит и прогибается, когда я пытаюсь сесть, похожая на каменную, не издавая ни скрежета, ни протяжного писка. А вокруг тоже ни шепота, будто дыхания тоже нет, хотя сама тишина, моя - наша - тишина, скребется и ворочается, никак не устроившись в своем углу: деловито, занято и как всегда настороженно, будто на посту, хотя это так и есть. Я цепляюсь за крючки вешалки, долго ворочаясь и возясь с ней, пытаясь спихнуть с завитушек опустевший и безвоздушно съежившийся пластиковый пакет, пока не стряхиваю и не роняю себе на колени, продолжая бережно вытягивать перед собой клапан на руке. И забираю его с собой, привязывая к тесемочкам на воротнике рубашки, чтобы тот болтался впереди, подпрыгивая и дергаясь странно в такт шагам. Тишина отвлекается и обращает на меня внимание, сторонясь от двери, и я наконец вижу, чем она занята - отколупывает со стены куски размякшей штукатурки ломтями, осыпая крошками пол, кусает что-то, дробит и хрустит все так же безмолвно, но с тихим скрежетом.