Я почувствовал его затруднение, как и всей семьи, перед страшным революционером. Я быстро подошел к Николаю II и с улыбкой протянул руку, назвав себя... Он с силой пожал мне руку, улыбнулся и, заметно успокоенный, провел меня к своей семье. Его сын и дочери, поглощенные любопытством, пристально смотрели на меня...
Я справился о здоровье членов семьи, сказал, что их родственники за границей беспокоятся о них... обещал им без задержек доставлять все известия... Спросил, нет ли каких-либо претензий, хорошо ли держит себя стража, не нуждаются ли они в чем-либо? Я просил их не беспокоиться, не огорчаться и положиться на меня. Они благодарили меня" (41).
Общий вывод "страшного революционера" касательно особы императора:
"Николай II был человеком, не лишенным гуманных чувств. Вообще же этот человек с чудными голубыми глазами был для меня загадкой. Пользовался ли он сознательно своим искусством очаровывать, унаследованным от своих предков? Был ли он искусным актером или вкрадчивым хитрецом?.. Казалось невероятным, что этот простой человек с медленными движениями был императором всея России... Ничто не обнаруживало в нем, что еще месяц тому назад столь многое зависело от одного его слова" (42).
С 3 апреля по 13 августа 1917 года Керенский в качестве министра и премьер-министра приезжал в Александровский дворец более десяти раз. Впечатлений, полученных во дворце за эти четыре с половиной месяца, хватило ему для лирико-публицистических воздыхании о Николае II на полстолетия. Говоря об этом, мы должны, конечно, учитывать следующее. Если в семнадцатом году Керенский еще мог на каком-нибудь митинге или собрании позволить себе "революционный" выпад против царизма и династии, то позднее, на Западе, ему приходится приноравливаться к взглядам и вкусам той крайне реакционной среды, к которой он примкнул и от которой зависел. Даже под конец жизни, на страницах своего гигантского заключительного мемуарного фолианта (43), вспоминая свои встречи с Николаем, Керенский вновь и вновь характеризует его как "прямого человека, не чуждого человеческих чувств", "собеседника с прекрасными голубыми глазами", "с натурой доброй, но искаженной окружением и традицией". Что касается Александры Федоровны, которую мемуарист 25 апреля 1917 года полтора часа допрашивал, разумеется, так ничего и не узнав о ее политических интригах, то Керенский до конца жизни остался при твердом убеждении, что она "была просто страдающей матерью своих детей, тревожной и плачущей". Не удивительно, что монархисты разных пошибов и рангов и в разных странах до сих пор ставят Керенскому в заслугу его "классически образцовое" отношение к последней чете Романовых (44).
Шпрингеровская газета писала, что Керенский в те далекие дни, и едва ли не до конца жизни, пребывал, как он писал, "под глубоким впечатлением непринужденных и совершенно безыскусственных манер Николая II..." (45).
Под влиянием этого "обаяния", как и "по долгу чести перед Временным правительством", говорил в свое время Керенский, "я считал себя обязанным оградить неприкосновенность семьи и гарантировать ей джентльменское обращение" (46).
Кто мог бы подумать!.. Совсем не похож он на того "Кедринского", для которого императрица высматривала сук покрепче... С третьего визита, когда к Керенскому во дворце уже попривыкли, он, после официального обхода, усаживается на диванчике с бывшим царем, заводит с ним беседу о том - о сем, делится радостями и огорчениями первых шагов своей государственной деятельности. Снисходительно выслушивает Николай бойкие рассказы словоохотливого "страшного революционера".
"- Как жаль, Александр Федорович, что у меня раньше не было такого хорошего министра, как вы, - говорит однажды Николай... - Вы были бы у меня очень хорошим министром, вы всегда говорили бы мне правду"... (47)
Румянец удовольствия разливается по гладко выбритым щекам лидера февральской демократии. Он польщен.
"Вот теперь у вас гостит Альбер Тома, - сказал как-то Николай Керенскому. - В прошлом году он обедал у меня. Это интересный человек, напомните ему обо мне". И Керенский далее повествует: "Я это выполнил. Особенность выражения, с которым он произносил "прошлый год" и "теперь", позволяла думать, что экс-император иногда сожалеет о прошлом... Казалось, ему тяжело говорить об этом, особенно о людях, которые покинули его, так быстро ему изменили... Да, не ожидал он такого вероломства..." (48)
Февральскому демократу от души жаль императора, лишившегося места.
"Какое несчастье случилось... - говорит он однажды по возвращении из Царского Села супруге последнего царского министра юстиции Н. А. Добровольского (она живет в здании министерства, муж ее сидит в крепости). Что мы наделали... Как могли мы, его не зная, сделать то, что мы совершили... Я собирался в первом же разговоре назвать его "Николай Романов"... Но я увидел его, он на меня посмотрел своими чудными глазами и... я вытянулся и сказал: "Ваше величество"... Как мудро и проникновенно он говорил... И какая кротость, какая доброта, какая любовь и жалость к людям... Понимаете ли, это и есть идеал народного правителя... И его-то мы свергли"... (49)
Если "воля народа" воплощена в этом министре юстиции с тщательно выбритым актерским лицом, он, бывший царь, против такой воли в данную минуту не очень возражает, он готов в настоящей обстановке посчитаться с ней.
Запись Николая о Керенском: "Этот человек положительно на своем месте в нынешнюю минуту; чем больше у него власти, тем лучше" (50).
Теперь и Александра Федоровна, смягчившись, говорит по-английски своей приближенной о своем бывшем кандидате на перекладину: "I have no complaints to make against him... He's a decent man and one with whom one can talk..." ("Я не могу пожаловаться на него. Он порядочный человек, с ним можно говорить") (51).
Романовы в те дни не теряли надежды вернуться к власти. "Тебя еще позовут",-говорила супругу Александра Федоровна. Чтобы дождаться этого, надо пережить революцию. А чтобы пережить революцию, лучше было бы сбежать за границу.
А кто поможет осуществить побег? Многие из старого окружения разбежались. Другие в казематах Петропавловской крепости дают показания Н. К. Муравьеву. Но есть новые друзья, на которых можно положиться, есть теперь доброжелатели и заступники либерально - демократические: Г. Е. Львов, П. Н. Милюков и А. Ф. Керенский. Перехватив на гребне революции власть, они и попытались спасти Романовых от санкций революции, оградить их от ответственности за содеянное против народа. И не их - Львова, Милюкова, Керенского - вина, что им это не удалось. Шла незабываемая бурная весна семнадцатого года; праздновал свою победу народ, убежденный, что его борьба против царской тирании увенчалась успехом. Февраль привел в движение всю гигантскую страну, прогремев набатом в самых отдаленных ее углах. Даже мещане и обыватели, еще вчера шарахавшиеся от одного слова "революция", пугавшиеся самого слова "крамола", стали с интересом прислушиваться к вестям о событиях в Петрограде, Царском Селе и Могилеве. Даже почтенные буржуа нацепили на себя красные банты. Наивному наблюдателю могло бы в этой атмосфере восторгов и ликований показаться, будто всех и вся объединил один порыв, будто в России устанавливается всеобщий классовый мир.
То была иллюзия. На самом деле "классовая борьба еще более обострилась, вступив в новую фазу своего развития" (52).
Хотя государственную власть официально прибрало к рукам буржуазное Временное правительство, установившее свой контроль над старым аппаратом управления, все же подлинная и реальная сила была на стороне возродившихся Советов, которых поддерживали армия и революционный народ. Без согласия Петроградского Совета не мог быть издан ни один закон. За столичным Советом стояли Советы, созданные по всей России. Впоследствии Г. Е. Львов, первый глава Временного правительства, признавал, что это правительство было властью без силы, тогда как Совет рабочих депутатов был силой без власти. Пользуясь поддержкой армии и народа, Советы несомненно могли бы сосредоточить в своих руках всю власть, им даже не пришлось бы для этого пускать в ход оружие. Но мелкобуржуазные группы, обладавшие в то время в руководстве Советов большинством - меньшевики и эсеры, - добровольно уступили власть буржуазному Временному правительству и превратились в опору его политики, направленной против жизненных интересов народа и революции.