Тристан не договорил. Бланш поднялась и быстрым жестом призвала его замолчать.
– Довольно, сударь, – сказала она с достоинством, граничащим с надменностью, – боюсь, мне все ясно и я не в силах дальше слушать вас. Я, как видите, одна и ради себя и имени, которое ношу, не должна больше выслушивать ни единого слова… И еще прошу, соблаговолите оставить меня сию же минуту. Как человек в высшей степени благородный вы не можете отказать девушке в просьбе, равной приказу.
– Вы правы, мадемуазель, – ответствовал Тристан. – И раз вы того хотите, я умолкаю и ухожу. Но во имя Неба, во имя вашей матушки, которая печется о вас свыше, позвольте задать вам вопрос, один-единственный. От вашего ответа будет зависеть счастье или горе всей моей жизни.
– Я слушаю, сударь, – сказала Бланш.
– Отлично, – бросил Тристан тихим, взволнованным голосом. – Уж коль вы меня понимаете и знаете, что я вас люблю, позвольте мне прибегнуть ко всем возможным средствам и стереть последние следы безрассудной ненависти, разделяющей наши семьи… и, если я преуспею в столь благородном деле, позвольте мне надеяться…
– На что, сударь? – проговорила с запинкой Бланш.
– На вашу любовь, – ответил Тристан.
Он выговорил эти слова так тихо, что Бланш скорее угадала их, нежели расслышала.
– Сначала преуспейте, – сказала она дрожащим от волнения голосом. – Преуспейте, сударь, а уж тогда, в присутствии моего батюшки, я дам вам ответ.
В ее словах заключалось признание. Ну разумеется, в них угадывалась знаменитая реплика, которую старина Корнель вложил в уста Химены, возлюбленной Сида[22]: «Будь победителем и завоюй меня».
Тристан все понял и, несмотря на предостерегающий жест Бланш, собрался сказать еще что-то, но тут он увидел, как девушка поднесла к губам маленькую серебряную свистульку и дважды свистнула на разный лад – пронзительно и протяжно.
В тот же миг из-за деревьев показалась фигура старого слуги, что есть мочи спешившего на сигнал хозяйки.
Тристан де Шан-д’Ивер отвесил мадемуазель Миребэль низкий поклон и скрылся в лесной чаще.
Бланш провожала его взглядом и, когда он исчез из вида, поднесла обе руки к груди, не в силах унять сердце, бившееся часто-часто.
Вот так трагическая история Монтекки и Капулетти возродилась с поразительной точностью в новом веке.
Джульетта любила Ромео!..
* * *
На следующий день, незадолго до полудня, Тристан де Шан-д’Ивер предстал в дверях покоев своего отца.
Молодой человек облачился в мундир полковника – униформа смотрелась на нем так роскошно и замечательно, что можно было подумать, будто он собрался на прием к Его величеству королю Испании, в высокие кабинеты Эскуриаля[23].
Трое или четверо слуг, в парадных ливреях, сидевшие без дела в передней, при виде его тотчас же вскочили на ноги и почтительно склонились перед ним.
– Ступайте и спросите господина барона, сможет ли он принять меня прямо сейчас, – велел одному из них Тристан.
Слуга вышел, но не прошло и минуты, как он вернулся.
С утвердительным ответом.
Молодой человек миновал две гостиных перед отцовской спальней и прошел к нему.
Овальная спальня отличалась тем, что была обшита тисненой кордовской кожей, к тому же она славилась, причем по всей провинции, своим расписанным фресками, куполообразным потолком. Одну из стен украшал пергамент с тонко выписанным, в изящном обрамлении генеалогическим древом Шан-д’Иверов, какие можно увидеть на миниатюрах средневековых требников.
На других стенах висели семейные портреты, увенчанные жемчужными баронскими коронами поверх двойных гербовых щитов.
В высоком, просторном дубовом кресле, обшитом декоративной тканью с изображениями родовых гербов, возлежал старик, кутавший свое исхудалое тело в полы домашнего халата черного бархата.
Несмотря на дряхлый вид, делавший его похожим на векового старца, барон де Шан-д’Ивер отнюдь не утратил величия и в выражении лица, и во взгляде. Его полностью полысевшая голова и выпуклый лоб, сверкавшие так, будто были выточены из слоновой кости, свидетельствовали о несгибаемой воле старика; брови его, белые как снег, еще сохранили пышность, и, когда он их хмурил, подобно величественному и бесстрастному Юпитеру, это непременно ввергало в трепет окружающих. Наконец, его глаза, неизменно зоркие и молодые, горели, точно угольки, озаряя бледное, изборожденное морщинами лицо.
Тристан подошел к старику, взял его руку и поднес к губам – скорее следуя церемониальному этикету, с каким придворный приближается к монарху, нежели с нежностью, какую сын питает к отцу.
– Добрый день, сударь мой, добрый день, – произнес барон после заведенного приветствия, – сказать по правде, я очень рад вас видеть. Но с чего бы вдруг вы облачились в этот мундир – что сие означает? Неужто ваш полк уже на подходе к воротам моего парка и вы вознамерились его возглавить?
– Мой полк довольно далеко отсюда, господин барон, – ответствовал Тристан, силясь изобразить улыбку. – Я пришел к вам по весьма торжественному поводу, потому и решил выразить вам подобающее почтение, коего вы достойны и коему я ни за что не изменю.
– Вы правы, сударь, – с явным удовлетворением ответил барон, – и я счастлив признать, что вы не из тех неблагодарных чад, которые, не успев опериться, стремятся выйти из-под отеческого крыла. Итак, о чем речь?
– О счастье всей моей жизни.
– Ах-ах! И от чего же, скажите на милость, оно зависит? Вы молоды, обладаете весьма привлекательной наружностью, унаследовали от матери немалое состояние; вы полковник и отпрыск рода Шан-д’Иверов – и, полагаю, скоро, следом за мной, непременно станете грандом первого ранга. Так сыщется ли, говорите не таясь, в этом бренном мире дворянин более счастливый, чем вы?
– Ваша правда, господин барон, и тем не менее только от вас зависит, насколько полным будет счастье, которое вы имеете в виду.
– Как это?
– Мне уже двадцать пять, – начал Тристан.
– Еще бы мне не знать! – воскликнул старик. – Прекрасный возраст, сударь мой, – я и сам не прочь вернуть себе ваши годы!
– Мне наскучили, вы даже не представляете как, все эти мимолетные романы и любовные приключения.
– Уже? – проговорил барон с удивленной и пренебрежительной усмешкой, означавшей только одно: «Черт возьми, сударь мой, да вы меня огорчаете! А я-то был побойчее вашего!»
Между тем Тристан продолжал:
– Мне хотелось бы изведать сладостные радости семейной жизни, невинные прелести законной и взаимной любви.
– Вы говорите, как простой пастух, сударь мой. К чему вы клоните?
– Вот к чему: я подумываю жениться.
– Вот и чудесно! Я был бы рад, если бы у меня в роду, в этом бренном мире, появился маленький отпрыск, прежде чем я отойду в мир иной, где предстану перед Господом. Так женитесь, сударь мой, женитесь себе на здоровье!
– Значит, вы согласны?
– Еще бы, ну разумеется! Вам остается подыскать себе достойную партию, только и всего. Все наследницы во Франш-Конте, хоть Бофремоны, хоть Сен-Морисы, хоть Тулонжоны, почли бы за честь носить ваше имя.
– Но, отец, быть может, вас вполне устроила бы невестка из тех, что я бы сам вам предложил?
– И думать забудьте! В ваших венах течет моя кровь, ваше происхождение столь благородно, что вам не пристало жениться на неровне.
– Неравный брак? Никогда, господин барон! И тем не менее я весь дрожу, не смея выговорить имя той, которую люблю.
– Которую вы любите! – оживился старик. – Неужто, сударь мой, вы влюблены?
– Да, отец, я полюбил на всю жизнь!
Тонкие губы барона искривились в усмешке; он пожал плечами и произнес:
– Мальчишка!
Конечно, было странно слышать из уст дряхлого старика подобную насмешку, тем более брошенную в адрес бравого двадцатипятилетнего полковника в самом расцвете сил.
– Мальчишка! – повторил он.