Ковер был значительно ценнее внука. Он ждал того счастливого дня, когда мальчика заберут и Ирина Сергеевна останется в квартире одна. Тогда она раскатает его, и поцелует его мягкий ворс, и станцует на нем, босоногая и легкая, и пропоет осанну за избавление от обузы.
Димка всего этого не знал. Он полагал, что бабушка вечно бранит его оттого, что он не оправдывает ее ожиданий. В маленькую бугристую голову Синекольского не укладывалось, что его можно попросту не любить.
Он рассудил так: им с Белкой ковер нужнее.
Подозревая, что бабушка эту логику не одобрит, он решил, как заботливый мальчик, держать ее в неведении.
Из этих же соображений он ничего не сказал и Белке.
Синекольский прежде не воровал ничего тяжелее книжек. Сложности, с которыми сталкиваются похитители бабушкиных ковров, были ему неведомы.
Кое-как он смог вытащить рулон из квартиры. И даже спустил по ступенькам вниз, кряхтя от натуги. Но возле подъезда стало ясно, что мечта об уютном чердаке вот-вот обернется миражом.
От дома Синекольского до пятиэтажки было не больше километра. Но мальчик понимал, что в его положении между километром и двадцатью нет разницы.
Другой подросток сдался бы.
Димка забросил ковер на скамейку и сел возле него – ждать.
В нем жила глубокая, не основанная на объективной реальности убежденность в том, что мир к нему доброжелателен. Это была истинная вера, не требующая доказательств. Но сейчас Димка сообщил небесам, что кое-какое свидетельство их благосклонности ему бы не помешало. Пробил час! Когда и явить себя Господу, как не в момент кражи ковра!
Истекла ровно минута.
Из-за угла вывернул бывший сторож фермы Бурцева, Алексей Иванович Ляхов, год назад едва не нашедший свою смерть в бассейне зернохранилища.
Ляхов был в подпитии. Как во многих веселых пьянчужках, отзывчивость в нем уживалась с обидчивостью, и с этой точки зрения он был идеальным орудием, посланным небесами в ответ на кощунственную Димкину молитву.
Отзывчивость заставила Ляхова водрузить ковер на плечо.
– Бабке, значит, помогаешь! – бормотал он, качаясь, словно пресловутый бычок на доске. Сходство усиливалось раздутыми ноздрями и мутным взглядом исподлобья. – Хороший ты пацан. Я вот тоже жене твержу: людям надо помогать! Что людям нравится? Пиво! А к пиву что нужно?
– Водка, – предположил Синекольский.
Ляхов озадаченно повернул голову. Шаткое равновесие нарушилось, и он начал медленно заваливаться назад. Димке вспомнилась картинка, нарисованная им же в учебнике истории: Ленин, при развороте зашибающий бревном трех рабочих. В последний момент он удержал сторожа от падения.
– Малой, а соображаешь, – одобрил Ляхов. – Не, не водка. Тут у нашего государства мо-но-по-лия! – Последнее слово он выговорил по слогам и вдруг взвыл диким фальцем. – Паду ли я? Стрелой пронзенный!
– Тише, Алексей Иванович!
– Раки! Раки нужны к пиву. Я ей твержу-твержу, а она… «Дребедень, – говорит, – ты, дурень, затеял. Не выживут они там у тебя, передохнут». Что бы понимала! Я же их не сразу туда… Сначала в садок, а из садка уж, помолясь, запускаю… Это называется – а-дап-та-ци-я. Эх! Для людей тоже нужная штука.
Когда добрались до места, Димка соврал, что бабушка велела ему ждать хозяйку снаружи, и попытался всучить Ляхову полтинник.
Сторож обидчиво фыркнул, посоветовал мальчику засунуть деньги себе в одно место и пошел прочь, бормоча о людской неблагодарности.
Димка же занес свой груз в подъезд, доволок до пятого этажа и даже ухитрился втащить на чердак. Из последних сил расстелив его, мальчик упал сверху и поклялся, что если Белка не оценит подвига, он задушит ее шпагатом от ковра.
Николай Белкин заметил мальчишку и сторожа на середине их пути. Белкин был трезвый и злой. Он пошел за ними, держась поодаль, ведомый не столько любопытством, сколько надеждой прижать этих двоих к ногтю.
Когда Ляхов, избавившись от своей ноши, завернул за пятиэтажку, он лицом к лицу столкнулся с Николаем.
Ляхов недолюбливал Белкина. Красивый мужик, но какой-то гнилой. Нутро порченое. Даже выпивать с ним в одной компании – и то тошно.
– Что, экспроприация? – подмигнул Николай.
– Че-го?
– Ковер, говорю, украли?
Сторож с достоинством выпрямился.
– Бабаньке помогли дотащить куда надо.
– А куда надо?
– Мое какое дело? Да и не твое.
– Эх, Алексей Иваныч, Алексей Иваныч… Нету в тебе пытливости ума.
– Катись ты… с умом.
Ляхов обогнул Белкина и пошел прочь. Даже этот короткий разговор вышиб его из того благодушного состояния, в котором он пребывал. «До чего все-таки сволочной мужик… Пытливости, говорит, нет! Бабу свою лупит смертным боем. Девчонка ихняя зверьком глядит. Тьфу, глаза б его не видали».
Жен в поселке били многие, Николай не был исключением. Ляхов рассуждал так: пару раз, если забылась, можно поучить… Однако регулярно ей харю расквашивать – тоже не дело.
В Белкине ему чудилось что-то отталкивающее. Никто этого не замечал. В Русме он прижился очень быстро, во всех компаниях стал своим. Но Ляхов улавливал какую-то странность. Вроде говорит человек правильные слова, а смысл у них исковерканный. Как уж у него это получается – бог весть.
А еще рядом с Николаем Ляхову все время казалось, будто у того изо рта воняет мертвечиной, словно Белкин полакомился дохлой кошкой. Глупости все это, ничем не пахло, разве что мясом с луком – а вот поди ж ты, и двух минут поблизости простоять не мог.
Задумавшись о Николае, Ляхов забыл о том, с чего начался их разговор. Вскоре происшествие с ковром начисто выветрилось из его памяти.
Тем временем Белкин выждал немного. Зашел в подъезд, обошел три лестничные площадки, приникая ухом к каждой двери. Он нутром чувствовал во всей этой истории со старухой Синекольской какой-то подвох. Внезапно наверху что-то скрипнуло и раздались шаги – Николай едва успел спрятаться за мусоропровод.
Димка Синекольский пробежал мимо, не заметив его.
Проводив пацана взглядом, Николай хмыкнул и поднялся на пятый этаж.
Там он обнаружил лестницу и чердачную дверь с навесным замком.
Белкин провел пальцем по ступеньке и задумчиво посмотрел на чистый палец.
4
Всех отпустили из школы вовремя, кроме Димки с Олей. «Белкина, Синекольский, остаетесь писать контрольную».
Плохо не это, а то, что потребовали записку от родных, поскольку оба в оправдание прогула сослались на туманные «семейные обстоятельства».
– Бабаня меня сожрет, – уныло говорит Димка.
– К Марине зайдем, попросим ее написать!
– У твоей Марины почерк как ишак нассал…
– Много ты видел ишаков!
Они огибают спортивную площадку и останавливаются.
Школа в Русме хорошая, отремонтированная на деньги какого-то благодетеля, который учился здесь много лет назад. Средств хватило и на небольшой стадион, по которому в теплое время года школьники наматывают круги под окрики физкультурника. Сейчас на дорожке толпится компания: шестеро парней и между ними – толстая девчонка.
Оля узнает ее с первого взгляда.
Это Маня, внучка старухи Шаргуновой.
Маня учится в их классе, но она старше, потому что дважды оставалась на второй год. Первая кличка ее – Маня-дура. При взгляде на Маню в голову приходит не просто «толстая», а «мясистая». Она крупная девочка с плечами пловчихи, глубоко посаженными голубыми глазами и вечно полуоткрытым ртом. Щеки и лоб у нее очень белые, цвета детской присыпки, а нос розовый, пористый, словно приставленный от другого лица, и за эту особенность она получила второе прозвище – Маня-Пудра.
Три поколения Шаргуновых живут в одном доме, три поколения женщин. Старшая – высохшая Зоя, которую так боится Оля. Ее дочь – Галина, голосистая баба с необъятными бедрами и пергидрольной завивкой. И младшая – Маня, рожденная неизвестно от кого.
– Давай, Пудра! Жарь стометровку!