Он еще не решается сказать это вслух.
Еще не решается сделать этот шаг.
Он знает, что, сделав его, придется идти до конца, и будь что будет. Эта перспектива терзает его душу. Но факты — упрямая вещь: всего пятьсот фалангистов насчитывалось в Пальме до pronunciamiento[40], а теперь их «пятнадцать тысяч, благодаря бесстыдной вербовке, организованной военными» под руководством итальянского авантюриста, некоего Росси, сделавшего из Фаланги «вспомогательную полицию армии, на которую были возложены карательные меры».
И эта новая Фаланга 36-го терроризирует население Пальмы. Пример. Через несколько дней после государственного переворота двести жителей городка Манакора, признанных подозрительными, подняли с постели среди ночи, отвели группами на кладбище, расстреляли и сожгли тела скопом поодаль. Епископ-архиепископ Пальмы направил туда одного из своих присных, который, шлепая тяжелыми башмаками по крови, отпускал грехи между автоматными очередями, а затем начертал елеем на лбах убитых кресты, которые откроют перед ними врата небес. И Бернанос записал: «Отмечу только, что эта расправа с несчастными беззащитными людьми не вызвала ни слова осуждения, ни даже просто оговорки церковных властей, которые ограничились организацией процессий с благодарственными молебнами»[41].
23 июля 1936-го Хосе отправляется на общее собрание, которое состоится в аюнтамьенто[42]. Он настроен по-боевому. Это день X революции. Дело нешуточное.
Прежде он зашел за своим другом Хуаном, который живет в самом конце калье дель Сепулькро, крутой улочки, вот такой, говорит моя мать, сгибая руку в локте, косогор, говорю я, теперь ты придумываешь слова, улыбается мать, это слово ее позабавило.
Хосе с Хуаном подружились в Лериме, где они еще четырнадцатилетними пацанами нанимались каждое лето поденщиками и работали наравне со взрослыми. Там, в огромном поместье дона Тенорио, они открыли для себя анархистские идеи и с неописуемым восторгом приняли участие в создании сельскохозяйственной коммуны.
Сейчас им обоим по восемнадцать.
Оба родились в деревне, где все повторяется один в один до бесконечности, богатые в роскоши, бедные под гнетом; в тесном замкнутом мирке, где авторитет старейшин столь же неприкосновенен, сколь и достояние Бургосов, где судьба каждого предначертана с рождения, и никогда не происходит ничего, что хоть чуть-чуть повеяло бы надеждой, дыханием, жизнью.
Оба выросли в местечке, отрезанном от мира, где из транспорта есть лишь печальные ослики да два единственных в деревне автомобиля: старенький грузовичок отца Хуана, на котором тот ездит в город продавать овощи, и «Испано Суиза» дона Хайме; в глухой дыре, где не появились еще ни телевидение, ни трактор, ни даже мотоцикл, где почты и то нет, до первого доктора добираться тридцать километров, и ожоги лечат заговорами, а все болезни — касторкой и питьевой содой.
Оба трудились в этом неспешном, неспешном, неспешном, как шаг мула, мирке, где оливки собирают вручную, пашут сохой, а за водой ходят с кувшином к источнику.
Оба столкнулись с властью отцов, по традиции строгих, по традиции приверженцев воспитания ремнем, по традиции убежденных, что все должно оставаться как есть на веки вечные, и по традиции закрытых для диалога отца и сына, ибо отцовские речи следуют несокрушимой логике «это так, а не иначе», единственной им известной и единственно, по их мнению, верной.
И вот вдруг в Лериме обоим открылись посылы, диаметрально противоположные этой незыблемой картине мира, прежде в их понимании единственно возможной. Они узнали, что все может перевернуться вверх дном, встать с ног на голову, рассыпаться в прах. Что можно отринуть привычные речи — и мир не рухнет. Что можно сказать «нет» наглости, спеси, тирании, рабству, трусости. И все истребить, черт побери, все истребить, истребить все это убожество, так им ненавистное.
И бродящую в них жизненную силу манит к себе эта бурная волна, что сметает все на своем пути и пробуждает их желания.
Их несет на ее гребне, и они не противятся.
Они мечтают о бунтарских подвигах, о великих дерзаниях, о чем-то огромном и неведомом, что превзойдет размахом их жизнь и станет вехой в Истории. Они верят в революцию, в коренной переворот в умах и сердцах.
Они верят в эту сказку.
Они говорят, что знают теперь, где место их мужеству. Говорят, что им невыносимо и дальше держать свои желания за дверьми, como un paraguas en un pasillo[43]. Пусть отец зарубит это себе на носу! Конец страхам и отречениям!
¡QUEREMOS VIVIR![44]
В большом зале Аюнтамьенто толпа, народу еще больше, чем на празднествах в Страстную неделю. Почти все мужчины деревни раньше времени ушли с полей, а некоторые, воздавая должное первому дню революции, облачились в воскресные одежды. Среди присутствующих крестьян некоторые, как отец Хосе, владеют клочками земли, большинство арендуют свои наделы у дона Хайме, а самые бедные у него батрачат.
Хосе и Хуан решительно пробиваются сквозь толпу; работая локтями и бросая направо и налево Con permiso[45], они ухитряются взобраться на трибуну.
Хосе берет слово.
Впервые в жизни.
Он произносит пышные библейские фразы, которые слышал в Лериме и читал в газете «Солидаридад обрера». Будем братьями, говорит он, разделим хлеб, объединим наши силы, создадим коммуну.
И все проникаются.
Он театрален. Романтичен до смерти. Un angel moreno caído del cielo[46].
Мы не хотим больше, говорит он, жить под пятой собственников, которые держат нас в нищете и набивают карманы деньгами, заработанными нашим потом. У нас есть силы, им еще неведомые. Настало время действовать. Сегодня мы хотим жить иначе. И это возможно. Это стало возможно. Мы хотим жить так, чтобы никто никого не топтал, никто ни в кого не плевал, чтобы никто никому не говорил: Ты выглядишь скромницей, желая унизить, чтобы крепче прижать к ногтю (моя мать: у меня мурашки побежали по коже). И мы не успокоимся, если нам бросят косточку и погладят по головке. Se acabó la miseria. La revolutión no dejará nada como antes. Nuestra sensibilidad se mudara también. Vamos a dejar de ser niños. Y de creer a ciegas todo lo que se nos manda[47].
Гром аплодисментов.
— В Лериме, куда мы ушли в мае работать на cabrónes, они, cabrónes, уже почувствовали это на своей шкуре (смех в зале). Там ударили крепко, послали к чертям эксплуататоров и основали свободную коммуну. Мы можем сделать то же самое здесь. Кто нам мешает?
Крестьяне ликуют.
Хосе входит в раж. У вас отнимают то, что принадлежит вам по праву тружеников. Это несправедливо. Все знают, что это несправедливо.
Овация.
Разве достойно человека быть рабочей скотиной за несколько песет? Разве не может быть другой жизни? Разве не можем мы мыслить шире, а не думать только о том, чтобы оливки у нас были крупнее, чем у соседа?
Общий взрыв смеха.
В великие времена нужны великие действия, говорит он, повторяя то, что слышал в Лериме: Заберем назад земли, которые у нас украли, обобществим их и поделим.
Предложение встречено исступленным восторгом.
Один крестьянин поднимает палец и спрашивает с деланым простодушием:
А женщин тоже обобществим?
Новые взрывы смеха.
Всем весело, все рады.
Только группка вокруг отца Хосе, несколько его друзей — таких же мелких собственников, и группка вокруг Диего и двух его товарищей-коммунистов, похоже, не разделяют всеобщей эйфории. На губах Диего насмешливая улыбочка человека, провидящего раньше всех грядущее поражение.
Он решается заговорить.
Объявляет, что берет слово от имени тех, кто живет в реальной стране, y no en las nubes[48], не в облаках.
Он говорит, что решение обобществить земли слишком поспешно и может быть чревато пагубными последствиями.
Он говорит Mollo[49], говорит Благоразумие, говорит Общественный Порядок, говорит Реализм, говорит Выждать, говорит