Уж стало вечереть. Убитая горем, я, словно окаменелая, села у ворот, от ужаса ничего не вижу! Вдруг кто-то прикоснулся к моей руке, и тоненький голосок раздался: «Мама, какую я глину нашел!» Передо мной стоял маленький человечек с огромным комом глины в руках…
Целый день он провел в глиняной яме, ничего не ел весь день[9]. Когда мы стали разыскивать эту яму, ее уже не было, или Тоша ее не нашел.
Как только он подрос, я его отдала в детский сад г-жи Люгебиль, и первые[10] годы его существования прошли довольно благополучно; мы с ним почти никогда не разлучались, брали его с собой в театр, вместе путешествовали, на наших вечерах он присутствовал неизменно. В театре, конечно, он большей частью спал, но если его интересовало действие, то внимательно следил за ним. Когда Серов после третьего акта «Рогнеды» вышел раскланиваться с публикой, Тоша громко расплакался: «Ой, боюсь, медведь папку съест».
Всюду – в театре, в пути, в гостях – сын наш поражал своей выдержкой, своим спокойствием, как будто он сознательно созерцал, наблюдал явления, проходящие мимо него[11]. Еще Рихард Вагнер заметил его необычайную выдержку, когда мы, бывало, засиживались у него в Люцерне.
«Aber diese Russen sind doch von einer unglaublichen Energie»[12], – говаривал он, глядя на Тошу, когда тот, не шелохнувшись, внимательно следил за окружавшими его лицами[13]. Он обладал замечательной зрительной памятью, и многое запечатлевалось в его ребячьей фантазии. Например, он, будучи уже взрослым, вспомнил позу отца, пишущего за своим бюро, – позу, воспроизведенную им в портрете, находящемся теперь в музее Александра III в Петербурге{2}. Из этого же времени – ему было всего четыре года – он помнил Вагнера, его дочь Еву, с которой он играл, беседку с фазанами, собаку Рус, на которой он ездил. Его привязанность к животным была баснословна: он забывал все, готов был бросить всех, чтобы удовлетворить свою страсть – побыть в излюбленном обществе животных. Раз мы были приглашены на обед к Вагнеру – он убедительно просил не опоздать. Собрались заблаговременно. Мы жили на высокой горе, Тоша обыкновенно спускался на палочке верхом и ожидал нас у подножия. Пришли – его нет! Ищем, ищем… Уже начали придумывать всякие фантастические похищения… вдруг до нас донесся звук дальнего ржания осликов, которых много паслось в горах. Мигом осенила нас счастливая мысль. Бросаемся по направлению ослиных голосов, подходим – Тоша верхом на осле восторженно гикает, и на нас, конечно, – нуль внимания. Идти с нами отказывается наотрез. Немало красноречия потребовалось, чтобы уговорить его отправиться к товарке – к златокудрой Еве. Как-то Вагнер гневно выругался при нем: «Аbег so viele Esel giebt’s auf der Welt!»[14], но, увидав его, рассмеялся от души, погладил его по головке и шутливо прибавил: «Du hast sie gern, mein Junge, gelt»[15] – припомнив, как тот променял обед у Вагнера на своих любимых животных.
Отношения отца к сыну были довольно безобидные; они друг другу не мешали, особенной близости не замечалось. Один эпизодик внушил Серову-отцу некоторое уважение к своему малышу. Мы, будучи за границей, отправились к Шафгаузенскому водопаду и вздумали прокатиться к самой скале, находящейся среди водопада. С нее обозреваешь поверхность, с которой падает весь могучий естественный резервуар воды; ревущей массой ударяет он о скалу, окутывая ее тысячами блесток серебрящейся пены, и водяной пылью орошает лицо дерзкого посетителя, отважившегося пробраться в самую пучину бурливого потока. Искусные гребцы ловят волну, которая подбрасывает лодку на скалу; ею же пользуются для лодки, чтобы она могла соскользнуть со скалы, не разбившись о другую, соседнюю.
Серов взял Тошу на руки.
– Будет ли мальчик молодцом во время переезда, а то лучше не рисковать ребенком… – предостерегал лодочник.
Тоша и слышать не хотел о подобных сомнениях, и ничего не было трогательнее его тоненького, дрожащего голоска, раздававшегося со дна вышвырнутой на скалу лодки:
– Папа – а я… я… молодец?!
– Молодец, молодец! – уверял отец в восторге от храбрости сына, и оба отважно начали карабкаться по другой скале. Отделенные от всего мира брызжущей пенистой волной, мы составляли какой-то союз добрых товарищей трех разных возрастов.
В общем Тоша, благодаря своей покладливости, хорошо уживался. Мы расходились с утра в разные стороны: отец – на репетиции, я – на курсы, он – в детский сад. По вечерам приходили приятели наши, гости, – Тоша всегда с нами, всегда вооружен карандашом, всегда вырисовывает «лосадки» (сначала с тринадцатью и более ногами). В обороте головы и в положении туловища обыкновенно замечалось какое-нибудь новое движение. Отец ему рисовал зверей, я их вырезала, Тоша их наклеивал. Переводных картин не любил, рисунки отца ему были дороже. Помню, один лев больших размеров его особенно пленил, он долго носился с ним. Вообще зверята служили объединяющим элементом между отцом и сыном.
Старинный Бюффон был для обоих предметом неистощимых удовольствий, но он не читал его в четыре года, как отец, а всматривался в физиономии животных и положительно часами спорил о достоинстве той или другой морды мартышки.
– Нет, эта лучше, видишь, какая умненькая рожица, – говорит Серов.
– Нет, эта! – указывал сын на другую.
– Тебе говорят, что эта лучше! – сердится Серов.
– Нет, эта!
– Эта! – кричит отец.
– Эта! – вопит сын, пока я не заберу его на руки и не вынесу из отцовского кабинета.
– Дурафей этакий, – посылает ему вслед Серов.
– Нет, я не дурафей! – пищит в ответ из другой комнаты оскорбленный мальчик.
– Что ты ребенка дразнишь? – бывало, спросишь Серова.
– Как он смеет спорить со мной, он должен понимать, что взрослые лучше его все знают.
– Где же ему это понять?
– Ну, так пусть он ко мне не ходит.
Через несколько времени мальчуган, вооружившись громадным фолиантом, уже стучит в дверь.
– Папа, можно войти?
– Чего ты папу беспокоишь?
– Я хочу у него спросить…
– Чего спросить? – пристаю я.
– Да ты ничего не знаешь. Папа все знает, – обрывает меня мой наследник. Через несколько мгновений из-за дверей доносится детский смех и голос Серова:
– Ай да Тошка, попляши, твои ножки хороши!
Тоша гикает в упоении, качаясь на ноге у отца, и, видя, что тот в благодушном настроении, дерзает его просить представить гориллу. Ужасный крик раздается из кабинета. Тоша бежит бледный ко мне навстречу и прячется за мое платье, ворча на Серова:
– Папка гадкий, страшный…
Действительно, Серов, вооружившись палкой, до такой степени преображался от гримасы, искажавшей его лицо, что его было невозможно узнать. Тихо плетясь за своей добычей, он рычал, как настоящий зверь. Перепуганный мальчуган неистово кричит, я насилу могу его унять… Несмотря на свой страх, Тоша так ежедневно приставал к отцу, чтобы тот изобразил ему гориллу, которая на него нагоняла такой страх.
– Мама, папа книжечник? – спрашивает Тоша. – Отчего он все в книгах сидит?
Серов, в восторге от этого прозвища, зацеловывает его взасос.
– Ай, больно! – кричит Тоша.
– Врешь, – утверждает отец. Тут начинается истинная баталия.
– А я тебе краба подпущу! – гонится за сыном композитор. – Маленького, морского… хочешь? Говори, хочешь?
– Не хочу! – вопит «будущий гражданин». Стулья летят, столы сдвигаются, вечные антагонисты спотыкаются в коридоре, шумят, гогочут, пока я не вступлюсь за преследуемого и не выручу его. Серов запирается на ключ и грозится, что более не будет играть с таким трусом.