Подниматься было трудно, как толкать в гору огромную тяжесть. Но он поднялся, поморгал, и когда зрение вернулось, то увидел, что цверги послушались, остановились, отступили. Великаны тоже замерли – взрослый зажимал рукой рану на ноге. В мякоти руки торчал глубоко засевший топор.
«Они не разговаривают, – сказал Нар. – Они поют».
Снимая и бросая на землю доспехи, король Джон-Сон хромал к великанам.
Остановился прямо перед ними. Ледяной ветер Йотунхейма взъерошил его волосы. Сквозь боль дышать было трудно. Но он набрал в грудь воздуха, как можно больше.
– Слышу голос из прекрасного далека, – запел Женька, изо всех сил напрягая связки. – Голос утренний, в серебряной росе…
Великаны смотрели на него, склонив головы.
Женька пел песню – старую, детскую, любви к которой стеснялся, но сейчас, в минуту отчаяния, она была единственным, что пришло ему в голову. Он пел и думал о родителях, о своей сестренке, которая должна была вот-вот родиться в том мире, где толстый мальчик метался между мамой и папой после развода и никак не мог определиться, кого и как любить. Думал о своих цвергах – об их ярких глазах, когда он читал им истории, их стихах и низком смехе, их древних корнях и безнадежной тоске, и о Кореннице, которая чувствовала тебя всего и принимала, понимала и любила. О ее неизбежной смерти, о том, что когда-нибудь все умрут, погаснет солнце, из мира вытечет кровь и пространство и время сожмутся в безумной плотности точку, семя нового Игдрасиля.
Женька пел песню, на которую у него никогда не хватало голоса, мучительно выдирая звуки из своего стиснутого горла, и цверги вокруг него плакали.
Девочка-великан положила руку на плечо взрослого. Он поднялся и, тоже хромая, пошел к гномам. Наклонился над тунной, протянул над нею руку и, вскрикнув, выдернул засевший топор. В бочку полилась голубая сияющая кровь – каплями, потом струйкой. Девочка улыбнулась Женьке. Не допев до конца, он почувствовал, как в до предела напряженном горле что-то захрипело и надорвалось. Он качнулся на разбитой ноге и без памяти упал на черную ледяную землю Йотунхейма.
– Спи, Джон-Сон, – говорил Вестри, сидя рядом с ним на платформе, мерно покачивающейся от движения скрукетролла. – Отдыхай. Ты хорошо послужил нашему народу.
Женька хотел спросить про Нара, но не смог – звуки не произносились, будто нечем было. Он повернул голову и увидел, что Нар лежит рядом, голова его все так же вывернута, но он жив – веки поднялись над янтарными глазами и снова опустились.
Тогда и Женька закрыл глаза.
– Спи, Безбородый король, – сказал Вестри. – Спи.
– Мы отпускаем тебя, – сказал Аустри, когда Женька проснулся в своих покоях, ставших такими привычными за последние месяцы. На нем была его старая школьная форма. – Твоя служба окончена. Но прежде чем я отведу тебя к вратам, позволь показать тебе то, чего ты еще не видел, Джон-Сон.
В комнату вошел Вестри и поклонился Женьке. Братья взяли его руки, закинули себе на плечи, помогая идти. Выходило не слишком величаво, но довольно быстро.
– Чертог подземных королей, – сказал Аустри, когда они вошли в огромный зал, заполненный сотнями серебряных статуй. Девочки и мальчики в одеждах всех эпох улыбались, хмурились, смотрели строго.
– Когда служба короля кончается, мы отливаем статую, – сказал Вестри. – Касаясь ее, король оставляет нам свой отпечаток. Вы уходите в свой мир, но новые цверги, выходя из Коренницы, проходят по чертогу и разговаривают с вами. Пройди и ты. Ты можешь стоять?
Шатко, но Женька мог. Любопытство было сильнее боли. Он дотронулся до серебряного плеча худенького вихрастого мальчика и задрожал – образы заполнили его, чужие воспоминания, обрывки мыслей и карусель лиц.
Ферма под Дрезденом, злая толстая гусыня Альбертина, болезнь брата, любимая заводная машинка, которую он подсовывает под его холодную маленькую руку в гробу. Вишни. Он сидит на дереве и ест сладкие вишни, сок наполняет рот.
– Пора в школу, Гюнтер, – кричит мама.
В церкви, через ряд, – красивая девочка с тяжелой светлой косой. Она притворяется, что смотрит в молитвенник, но на самом деле смотрит на него.
– Псалом восьмой, – говорит священник.
Девочка улыбается. Гитлер говорит по радио, захлебываясь своей правотой. Война, новые порядки, папа хмурится: «Нас это не касается, мы – от земли». Американские бомбардировщики в высоком голубом небе, взрывы, старая кладовая под холмом, и мама кричит «забирайся поглубже». И удар, и тишина.
Женька отдернул руку, тяжело дыша. Шагнул дальше.
Двенадцатилетняя Хавронья, провалившаяся в старый колодец, о котором никто в деревне и не помнил, – дедушкины сказки, щенки псицы Марки, отец прячет в бороде улыбку, огромная поляна лисичек, нужно две корзинки, мама дает поносить спеленутого братика, тесто на пирожки поднимается, лезет из кадки, как живое…
Десятилетний Джон-Роланд, заблудившийся в меловых пещерах Малвернских холмов – мамина мягкая рука на его волосах, няня поет старую африканскую песню, с красного цветка на руку прыгает огромный черный паук, бумага подарка рвется, открывая обложку книжки про индейцев, мама не поднимается с постели третий день, мальчишки зовут купаться на речку, учитель в школе бьет линейкой по пальцам, старый дуб шелестит, будто говорит с ним…
– Мы помним всех, – тихо сказал Аустри. – Они все с нами. Коснись своего отпечатка, Джон-Сон. Останься, уходя.
Женька повернулся и оказался лицом к собственному серебряному лицу. Он положил руку на плечо своей статуи. Что он мог в ней отпечатать?
Он едет на шее у папы, хватается за его уши, папа ойкает, смеется. Мама сидит у зеркала в костюме Гвиневеры, ее синяя, как вечернее небо, юбка расшита бусинками, Женька учится считать, водя по ним пальцем. Вкус шоколада во рту – такой сложный, прекрасный, глубокий, как счастье. Елка горит, полыхает жаром, все вокруг кричат, елочные игрушки лопаются с трескучим звоном, ему страшно, мама бросается к нему сквозь язык пламени. Слезы, смех, страх, крики, книги, восторг, тоска – Женька шевелил губами, не в силах произнести ни звука. По щекам катились слезы.
Он обернулся, и оба цверга низко поклонились ему.
– Подземный король Джон-Сон закончил службу, – сказали они хором.
Женька лежал в штольне и смотрел в темноту, туда, где когда-то увидел вырезанные в гладком камне ворота. Под головой у него был рюкзак. Света не было – на прощание он оставил цвергам телефон, пусть играют, он знал, что многие пристрастились. Идти обратно оказалось очень холодно – туман лип к телу, высасывал живое тепло, нога ломила, как больной зуб.
Но он дошел, врата закрылись, он упал на острые камни. Его дыхание ускорилось, сердце билось часто-часто, в глазах темнело. Аустри сказал, что так будет – телу нужно заново привыкнуть ко времени Мидгарда.
Уже через несколько минут Женьке стало казаться, что все произошедшее было сном, фильмом, который показал ему сломанный отчаянием разум. Что не было ни цвергов, ни великанов, ни космоса под ногами, ни огромных мокриц с острыми жвалами. Он попробовал что-нибудь сказать вслух, но горло не слушалось.
Сверху донесся звук – кто-то кричал в шахту. Женька не мог ответить. Он ждал. Долгое время ничего не происходило, а потом сверху донеслись шуршание, скрежет, голоса. Кто-то спускался в штольню на спасательном тросе. Позвал его. Включил фонарь и Женька увидел свет – яркий, безжалостный, прекрасный.
– Он здесь! Живой! – ликующе закричал человек кому-то наверху. Женька помахал ему рукой.
Наверху было темно, моросил дождь, пахло грибами, землей, жизнью. В свете прожектора стояли люди – мама, папа со своей новой женой Олей, МЧС-ники, почему-то дядя Боря из театра.
Когда Женьку вытащили, мама страшно закричала и бросилась к нему, но тут его нечаянно приложили о камень сломанной ногой, и он отключился.