– Контрабанда, – сказал Гунвальд Ларссон. – Или же скупка краденого.
– А по-моему, вознаграждение за наркотики, – возразил Кольберг. – Конечно, не худо бы конфисковать водку, но лучше оставить все, как было.
Он запер чемодан, и они вышли в коридор.
– Что ж, не совсем зря трудились, – подвел итог Кольберг. – Правда, Бульдозера порадовать нечем. Осталось только повесить ключи на место, и можно сматываться. Здесь больше делать нечего.
– Осторожный жук этот Мауритссон, – отозвался Гунвальд Ларссон. – Может быть, у него есть еще квартиры…
Не договорив, он указал кивком на дверь в конце коридора. На двери красной краской было выведено: «БОМБОУБЕЖИЩЕ».
– Поглядим, если открыто, – предложил Гунвальд Ларссон. – Заодно уж…
Дверь была открыта. Бомбоубежище явно служило велосипедным гаражом и складом для всякого хлама. Они увидели несколько велосипедов, разобранный мопед, две детские коляски, финские сани и старомодные санки с рулем. У стены – верстак, под ним на полу – пустые оконные рамы. Слева от двери – лом, две метлы, лопата для снега и два заступа.
– Мне всегда не по себе в таких помещениях, – произнес Кольберг. – В войну, когда устраивали учебные тревоги, я все представлял себе, что будет, если в самом деле разбомбят дом и бомбоубежище завалит. Кошмар…
Он обвел глазами закуток. В углу за верстаком стоял старый деревянный ларь с полустершейся надписью: «ПЕСОК». На крышке ларя поблескивало цинковое ведро.
– Гляди-ка, – сказал Кольберг, – ларь с песком, еще с войны стоит.
Он подошел, снял ведро и поднял крышку.
– Даже песок остался.
– Слава богу, не понадобился, – заметил Гунвальд Ларссон. – Во всяком случае, не для борьбы с зажигательными бомбами. А это что у тебя?
Он смотрел на предмет, который Кольберг только что извлек из недр ящика и положил на верстак.
Зеленая парусиновая сумка образца американской армии.
Кольберг открыл сумку и выложил на верстак содержимое.
Скомканная голубая рубашка.
Светлый парик.
Синяя джинсовая шляпа с широкими полями.
Темные очки.
И пистолет – «Ллама автомат» сорок пятого калибра.
24
В тот летний день три года назад, когда молодую женщину по имени Монита сфотографировали на пристани Мёи, она еще не была знакома с Филипом Верным Мауритссоном.
Это было последнее лето ее шестилетнего брака с Петером: осенью он познакомился с другой женщиной и сразу после Рождества оставил Мониту с пятилетней дочерью Моной. Идя навстречу его желанию, она подала в суд заявление о срочном разводе по причине измены – он спешил расписаться с новой женой, которая была уже на пятом месяце, когда ему оформили развод. Моните осталась двухкомнатная квартира в Хёкарэнгене, и Петер вовсе не претендовал на ребенка. Он отказался даже от права регулярно общаться с дочерью; вскоре выяснилось, что он устранился и от обязанности платить алименты.
Развод тяжело отразился не только на материальном положении Мониты – больше всего в этой печальной истории ее огорчило то, что пришлось бросить курсы, на которые она недавно поступила.
Она уже давно почувствовала, как ее сковывает недостаточное образование, и ведь ее вины тут не было, просто не представилось возможности учиться в высшей школе или хотя бы получить специальность. После обязательных девяти классов она решила год отдохнуть от учебников. В конце этого года Монита познакомилась с Петером, вышла замуж, и мысль об учебе пришлось отложить. На следующий год родилась дочь. Петер тем временем поступил на вечерние курсы, и только когда он их окончил, за год до развода, наступила ее очередь. Но после его ухода ей и вовсе стало не до учения, ведь няню найти было невозможно, а и найдешь – где денег взять?
Первые два года после рождения ребенка Монита сидела дома, но как только удалось пристроить дочь на день к частной воспитательнице, пошла на работу. Она и раньше – то есть после школы и почти до самых родов – служила в разных местах; за неполных два года успела поработать и в канцелярии, и кассиршей в магазине самообслуживания, и продавщицей, и упаковщицей на фабрике, и официанткой. Такая уж у нее была беспокойная натура: как только становилось неинтересно, хотелось чего-то нового, она меняла работу.
Но когда Монита после невольного двухлетнего перерыва опять начала искать место, оказалось, что с работой в стране стало хуже, возможностей выбора куда меньше. Без специальности и полезных знакомств она могла рассчитывать лишь на самую нудную работу, с невысоким жалованьем. Надоест на одном месте – уже не так-то просто найти другое. Правда, как только она опять начала учиться и появилась перспектива, стало легче переносить убийственное однообразие конвейера.
Три года Монита работала на химико-технологической фабрике в южном пригороде Стокгольма, но после развода, когда она осталась одна с дочерью и пришлось перейти на укороченный рабочий день с меньшей оплатой, она почувствовала, что попала в западню и в приступе отчаяния уволилась, хотя и не представляла себе, что будет дальше.
А безработица все росла, теперь даже опытные специалисты и люди с высшим образованием соперничали из-за низкооплачиваемых мест, далеко не отвечавших их квалификации.
Некоторое время Монита тянула на скудное пособие по безработице. На душе становилось все тяжелее. Только и думай о том, как свести концы с концами: квартплата, еда и одежда для дочери поглощали все, что удавалось наскрести. О том, чтобы самой одеться, она уже и не мечтала, бросила курить, но кипа неоплаченных счетов продолжала расти. В конце концов она поступилась самолюбием и обратилась к Петеру – как-никак он задолжал ей алименты. Петер заявил, что ему надо о своей семье думать, но все же дал ей пятьсот крон, которые сразу ушли на оплату самых неотложных долгов.
Если не считать трех недель временной работы на коммутаторе и двух недель сортировщицей в большой пекарне, Монита всю осень 1970 года слонялась без дела. Вообще-то ей такой образ жизни не был противен – разве плохо утром подольше поспать, а днем заниматься с Моной? Не будь денежных забот, она вовсе не рвалась бы на службу. Стремление учиться поумерилось: зачем тратить силы и время, залезать в долги, когда единственная награда – никчемное свидетельство да мысль о том, что ты приобрела какие-то там знания? К тому же Монита начала догадываться, что высокого заработка и хороших условий труда еще не достаточно, чтобы получать радость от участия в общественном производстве.
Под Рождество она вместе с Моной поехала к старшей сестре в Осло. Родители погибли в автомобильной катастрофе пять лет назад, кроме сестры, у нее никого не осталось, и с тех пор у них вошло в обычай встречать Рождество вместе. Чтобы купить билет, Монита отнесла в ломбард обручальные кольца родителей и еще кое-какие безделушки, полученные в наследство. Провела в Осло две недели, прибавила за это время три килограмма и вернулась после Нового года в Стокгольм совсем в другом настроении.
В феврале 1971 года Моните исполнилось двадцать пять лет.
С тех пор как Петер оставил ее, прошел год. У нее было ощущение, что за этот год она переменилась больше, чем за все годы брака. Прибавилось жизненного опыта и уверенности в себе – это хорошо. Правда, она к тому же ожесточилась и стала грубее, а это ее радовало меньше.
И она очень тяготилась одиночеством.
Мать-одиночка с шестилетним ребенком, требующим постоянного внимания, живущая в большом доме, где каждый замыкался в своей скорлупе, без работы, без денег – что она могла сделать, чтобы вырваться из вынужденной изоляции?
Прежние друзья и знакомые перестали наведываться, самой по гостям ходить недосуг – нельзя оставлять дочку одну, да и не очень-то поразвлекаешься, когда в кошельке пусто. Первое время после развода подруги еще навещали ее, но ведь Хёкарэнген – край города, ехать далеко… К тому же она нередко хандрила и, вероятно, наводила на них такую тоску, что в конце концов отбила охоту поддерживать с ней отношения.