Как только я заводил речь о Саре, она сейчас начинала бегать глазами, вертеться и шептать:
– Это не хороша история… не хороша, гашпадин! Дурна история! – И она крутила своей головой, с которой давно уже свалился платочек, и все чёрные, густые кудри растрепались во все стороны.
Когда я, наконец, пристал к ней, как говорится, с ножом к горлу, то она отделалась таким предложением:
– Вы, гашпадин, – прошептала она над моим ухом, – напишите маленькую такую zettelchen – записочку, а я передам её Саре, непременно передам. А вы мне за это сделаете маленький гешенк.
Я согласился даже, что это был самый удобный путь открыться в любви и попытать счастья. Помню даже предложению этому я весьма обрадовался, и не помню, как спросил ещё шампанского.
Впрочем, в это время сознание моё работало уже совсем плохо.
Словно во сне представлялось мне, что Рипика совсем не Ришка, а маленькая вакханочка, и что она сидит у меня на коленях, а половые поминутно заглядывают к нам и смеются.
Помню, что я кричал на них и бранился без церемонии. Помню, что и она бранилась с ними, плевалась и всё звала меня куда-то в заднюю комнату.
Помню и эту комнату, маленькую, грязную, полутемную, с двуспальной кроватью, на которой была целая гора подушек. Помню, что я добрался до этой кровати, что привела меня туда Ришка, и что она меня укладывала…
Помню ещё что-то, но до того невероятное, отвратительное, что я охотно принял бы это за пьяный бред или за тяжелый кошмар.
LI
Я проснулся уже вечером на той же самой кровати, проснулся в весьма растрепанном виде. Подушка с кровати валялась на полу, Ришка исчезла, а с ней вместе исчез и мой бумажник, в котором было слишком 600 рублей.
Положение было весьма скверное! Голова страшно кружилась, в глазах было зелено. Признаюсь, я даже подумал что может быть в вино было что-нибудь подмешано. Но это подозрение сейчас же исчезло. Я спросил в трактире, куда девался мой бумажник, но, разумеется, никто мне этого не сказал. и все показали на жидовку.
Буфетчик был весьма скандализован этой пропажей и горячо советовал мне сейчас же обратиться в полицию.
– Всякая жидовская мзгля будет здесь воровать, а на наше заведение охулка! – говорил он. – Помилуйте!
Но в полицию я, разумеется, не обратился. Одна мысль, что я встречусь опять с полицеймейстером после сегодняшнего пассажа в трактире, пугала меня, как пугает преступника сознание совершенного преступления.
Денег, бывших в моем кошельке, было вполне достаточно для расплаты в трактире. На другой день я, первым делом, обратился к одному доброму знакомому, у которого всегда были деньги, и сказал, что я потерял все, что взял с собой из деревни. Он искренно пожалел меня и дал сто рублей.
А потом я тотчас же написал управляющему в деревню, чтобы выслал мне денег не медля. К счастью, у него были деньги, так как тогда подходили некоторые уплаты за проданный хлеб.
LII
В тот же вечер, я опять отправился в балаган на пантомиму. Но пантомима была уже другая, и Сара вовсе не выходила на сцену, а на место её явилась какая-то балерина, которую публика встретила холодно.
Театр был полон, но ни одного из военных и из кружка нашей молодёжи не было. Явился один только неизменный Кельхблюм.
– А Сары нет! – сказал я, подходя к нему.
– Да, нет? – ответил он холодно и сердито. – А вчера вышел скандал, и ей запретили являться на сцену.
– Какой скандал? Кто запретил? – спросил я, а сам подумал: врёшь, приятель; я знаю, почему ей запретили являться.
Кельхблюм рассказал, что вчера вызовам не было конца, и уланы до того расшумелись, что должен был приехать сам бригадный командир С-й и многих посадил под арест.
Дождавшись антракта, я ушел и, разумеется, направился опять на Покровскую, к Акламовскому дому.
Но дом был весь темный. Даже подъезд не был освещён, и только уличные фонари тускло горели, а пронзительный ветер бороздил воду в лужах, и с крыш текло немилосердно. Была оттепель.
Совершенно не в духе отправился я домой, написал в деревню и, чуть не плача с досады, завалился спать.
А на другой день, в десятом часу, я снова был на Покровской. Я издали ещё увидал чёрного рысака, покрытого голубой накидкой, увидал и Ришку, и толпу девочек. Все совершенно так, как было вчера.
Я подошел так, что Ришка меня не заметила, увлеченная своим гешефтом. Она продавала по копейке вчерашний трактирный мармелад.
Взглянув в мою сторону, она увидала меня, мгновенно вся как будто съежилась, точно хотела спрятатъся куда-нибудь и страшно побледнела. Впрочем, она и без того была из-зелена бледная.
– Кыш все! В сторону! – закричал я на девчат и, вынув из кошелька горсть мелких денег, далеко швырнул их на улицу.
Вся компания с пронзительным визгом бросилась подбирать их.
Я подошел к Ришке.
LIII
– Куда ты дела мой бумажник и 600 рублей? – спросил я её строго, и я никогда не забуду её фигуры в эту минуту и того голоса, которым она ответила.
Она удивительно напомнила мне хорька, которого раз я затравил около амбара. Когда он увидал, что уйти ему было некуда, он весь ощетинился, встал на задние лапы, оскалил зубы и завизжал таким злобным пронзительным визгом, что даже псы мои остановились в недоумении.
– Какой такой бумазник? Каки деньги? Ницего не брала я от вас… – забарабанила Ришка визгливо, пронзительно, и голос её обрывался.
– Слушай! – сказал я глухо и грозно, подступив к ней ещё ближе, так что она совсем побледнела и широко раскрыла рот. – Мне не дороги деньги и письма, что были в бумажнике, мне дороги записка от Сары, которая была там, и если ты мне сегодня же не принесешь ответ на мою записку, то ты мне больше не попадайся на глаза. Слышишь!
И тут только я вспомнил, что мне надо было заготовить эту записку, что я один, без пособия какого-нибудь немца, ни за что не мог соорудить её.
– Сегодня в два часа, – продолжал я, – ты придешь ко мне за запиской в гостиницу Кавалкина. Если ты мне принесешь ответ от Сары, то получишь по золотому за каждую строчку.
И я вынул из кошелька несколько золотых и позвенел ими на руке.
Она инстинктивно подняла руку грабельками, как кошка. Лицо её мгновенно покраснело, и глаза потускли.
– Если же ты меня надуешь, то… – и я протянул обе руки к её горлу. Она опять мгновенно побледнела и, как клещами, уцепилась своими костлявыми ручейками за мои руки.
– Придешь, или нет в два часа?
Она силилась что-то ответить, но слова не выходили из её горла, и она молча кивнула головой.
– Смотри! Если ты меня надуешь… – и я схватил её за воротник бурнусика, – если ты меня надуешь, то я задавлю тебя, как кощенку. Слышала?
Она опять молча кивнула головой.
LIV
Я прямо отправился в аптеку. Там был один провизор, Раймунд Гутт, которого я знал ещё в университете, бывши студентом. Он проходил в университете курс фармации.
Это был бедный малый, белобрысый, угрястый, сонный, шлепогубый. Я раз помог ему деньгами, и с тех пор он считал себя бесконечно мне обязанным на всю жизнь.
Придя в аптеку, я вызвал его в переднюю и объяснил, в чем дело.
Он, разумеется, обрадовался случаю услужить мне и обещался придти ко мне ровно в час в гостиницу.
– В это время, – сказал он, – нас отпускают завтракать, и я могу зайти к вам на час времени.
И действительно, аккуратно в час он явился ко мне, съел у меня полфунта Blutwurst’a, выпил рюмочку шнапса и соорудил мне перевод письма, в котором я изобразил все отчаяние моей страсти.
Помню, что он затруднялся перевести: «бесценная моей души» и перевел: «Schatzchen meiner Seele».
Помню, что я болтал с ним с наслаждением по-немецки, воображая, что, может быть, мне скоро придется объясняться с Сарой на этом диалекте.
Проводив его, я принялся переписывать записку на розовой атласной бумажке с изображением Амурчика. На помощь этого Амурчика я всего более рассчитывал.