Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Передай коменданту, - даже не дослушав, пока толмач переведет последние слова, спокойно ответил Дмитро, - передай ему, что он может не беспокоиться.

- То есть как? - не понял переводчик.

- Ну, что мне ничего этого не нужно.

Дмитро не знал и не догадывался, зачем коменданту потребовался этот портрет. Он и додуматься не мог, что портрет "великого фюрера", если он только будет написан на большом, многометровом полотне, - ибо величие картины Пашке оценивал по величине полотна, - всегда будет стоять наготове в комнате коменданта. В это время за селом на дороге в обоих направлениях днем и ночью будут дежурить и заблаговременно поднимут тревогу полицаи и эсэсовцы. И как только покажется на дороге генеральский броневичок и тут же об этом сообщат в местечко по заранее разработанной беззвучной сигнализации, тогда на улице возле лагеря соберутся все военнослужащие концлагеря, ортскомендатуры "Тодта" и жандармерии. А Пашке, начальник жандармского поста Гессе и крайсландвирт Веббер вынесут навстречу бригаденфюреру (который тоже появится в сопровождении немалой свиты) поразительно большой и необычный (на белом коне!) портрет боготворимого фюрера. И унтер Пашке, преподнося эсэсовскому генералу портрет бесноватого ефрейтора, скажет сладеньким и покорным голосом:

- Господин бригаденфюрер, примите от нас, верных солдат фюрера, которые несут свою службу во имя третьего рейха здесь, на завоеванных территориях, этот подарок в знак нашей преданности и любви к нашему великому фюреру и родному фатерланду. Хайль Гитлер!

И ни слова больше.

Что же (Пашке уже заранее улыбался от удовольствия) тогда будет делать бригаденфюрер Брумбах? Злой, как тигр, и грозный бригаденфюрер? Ему останется только принять портрет фюрера и поблагодарить своих верных и преданных вояк. Ибо как же иначе? Не принять?

Портрет самого фюрера? Нет, это исключается категорически. Принять! Только принять и поблагодарить. Ну, а приняв и поблагодарив, что он должен делать дальше?

Расстреливать? Гнать на фронт, как штрафников, солдат, которые ему преподнесли портрет фюрера? А что, если это, пусть даже спустя некоторое время, дойдет до самого фюрера? Ведь бригаденфюрер имеет немалую свиту, помощников, заместителей. И кто может дать бригаденфюреру гарантию, что в один прекрасный день фюрер не спросит неожиданно: "Брумбах? Это тот бригаденфюрер, который когда-то уничтожал моих верных людей? Людей, которые преподнесли ему мой портрет?" Нет, бригаденфюрер Брумбах не такой уж дурень! Он сразу поймет, что попался, сделает вид, что растрогался, поблагодарит, потом для порядка наорет, попугает, покривится и уедет с тем, с чем и приехал. А все они (и он, Пашке, прежде всего) останутся на месте. И драгоценная жизнь гауптшарфюрера до конца, до последней капли крови, отданная своему фюреру, сохранится. И кто знает... Может, еще когда-нибудь слух об этом патриотическом поступке, об этом портрете и дойдет до самого фюрера! И может, сам фюрер когда-нибудь вспомнит его, именно его, гауптшарфюрера Иоганна Рудольфа Пашке. И может...

Не знал, естественно, ничего не знал об этих далеко идущих мечтах молодой художник. Даже и не подозревал, что не только должность, но и голова коменданта зависит теперь от Дмитра, от его воли.

- Ничего мне не надо. И никакого фюрера рисовать я не буду.

Сказал спокойно, тихо, ровным голосом, так, будто разговор шел о чем-то очень обычном между двумя равными по положению людьми, а не комендантом и его пленным. Пашке от этого ровного тона даже оторопел на какое-то мгновение. Ему и в голову не могло прийти, что туземец осмелится отказываться. И поэтому он какое-то время молча смотрел на Дмптра больше с удивлением, чем с раздражением.

- То есть как? - наконец пошевелил губами. - Не понимаю. Как это - не будешь?

- Просто. Не буду. Не справлюсь с таким "почетным" заданием, - как бы смягчил удар Дмитро. - Не сумею, понимаете, так написать. Да к тому же.... - Дмитро усмехнулся слабо, но многозначительно. - Правда, слишком много "чести" для меня.

Пашке наконец по этой улыбке понял все. Уже не ожидая, пока ему до конца переведут сказанное Дмитром, он рывком поднялся на ноги и, как кот, одним прыжком стал перед Дмитром. Так же, одним прыжком, очутились возле Дмитра пес и толмач.

Сдерживая ярость и возмущение, кипевшие в груди на какого-то там туземного художника, который осмелился на такой ответ, зная, что жизнь пленного зависит от одного слова коменданта, Пашке поднес железно сжатый кулак к самым глазам Дмитра:

- То есть? Как... как это не будешь?

Равнодушно глядя на этот кулак, сжатый так крепко, что даже пальцы у Пашке побелели, Дмитро снова тихо, но твердо и отчетливо повторил:

- Не буду.

И комендант спохватился, снова сдержал себя, опустил руку и даже криво усмехнулся.

- Бу-дешь! - сказал он притворно-спокойным голосом, но с нажимом. Бу-дешь... Не для того я позвал тебя, чтобы выяснить, хочешь ты рисовать или не хочешь.

Я позвал тебя только для того, чтобы предупредить: не думай, что я не понимаю тебя или не понял тогда!

Я вижу все и хочу сказать тебе одно: довольно. Если только что... только что не так... замучаю. Живым на огне сожгу. А теперь иди отдохни, обдумай все и готовься к работе.

- Не бу-ду, - еще тише и еще упорнее повторил Дмитро.

- Иди, - не обратил внимания на его слова Пашке. - Завтра начнешь работу.

Мы тоже не знали, еще не понимали, что кроется за поступком Пашке. Однако ясно чувствовали, что стоит за этим что-то очень серьезное и страшное. И тем из нас, кто думал, будто то, что Дмитра оставили в лагере, это спасет ему жизнь, радоваться было еще очень и очень рано. Многое было неясно, а все же веяло на нас от этого приказа Пашке холодом смерти. Хотя мы и подумать тогда не могли, что парню придется выбирать между портретом ненавистного Гитлера и смертью.

Но выбора тут быть не могло. Не только для Дмитра, ко и для всех нас. Потому что есть в жизни человека, как и в жизни целого народа, такая межа, которую никак нельзя переступить, не потеряв своего достоинства, даже если на этой меже и грозила неминуемая смерть.

На то, чтобы писать портрет Гитлера, не мог пойти не только Дмитро. Никогда, ни при каких условиях не могли бы позволить ему сделать это и все мы.

- Нет! - выслушав рассказ Дмитра, спокойно, но решительно сказал Волоков.

- Никогда! - горячо подтвердил и Дзюба.

Одним словом, если бы Дмитро даже согласился, то мы бы ему запретили писать эту мерзость. Запретили, если б надо было, ценой нашей жизни. Пусть бы нас всех на месте, вот тут, расстреляли, лишь бы только он не рисовал. Да что там и говорить! Мы бы запретили ему даже ценой его жизни, потому, что здесь речь шла о чем-то гораздо большем, чем мы и он. Дело шло о таланте, за который мы вместе с ним отвечали перед своей совестью и своим народом. Талант, который мы, пока живы, не имели права отдавать на позор и поругание врагу. Это был наш талант. Талант нашего народа! И он должен остаться гордым, белоснежно-чистым даже тогда, когда уже и пепел наш ветер развеет.

В тот вечер, хотя все были до крайности переутомлены, а Пашке, готовясь к приезду бригаденфюрера, выжимал из нас последние силы, мы долго не могли заснуть. Горячо, возбужденно обсуждали положение, гневались и возмущались. Молчал только один Дмитро.

Неподвижно, будто речь шла не о нем, лежал он на спине у порога, и даже в темноте видно было, как поблескивают тусклыми ночными озерками его глаза, уставленные в усеянное звездами небо.

Верно, что-то неведомое до этого и глубоко значительное творилось с ним. И он, прислушиваясь к самому себе, к голосу своей души, взвешивал теперь всю свою жизнь, оглядывал ее сквозь глубины десятилетий. Поэтому не могли дойти до него сейчас наши самые жаркие, тревожные, но земные слова.

Только в полночь, когда мы все немного угомонились, он, углубившись в какие-то свои затаенные мысли, как бы ответил нам на все наши разговоры:

22
{"b":"60468","o":1}