Ему достаточно будет просто толкнуть ее веслом в воду и дать ей утонуть. А потом бросить лодку в воде и доплыть до берега. Переодеться в сухое и сказать, что он пришел из амбара или с прогулки и увидел здесь машину, а где же она? Даже фотоаппарат, если его найдут, сделает его рассказ правдоподобнее. Она села в лодку, чтобы сделать фотографию, а потом как-то упала в воду.
Как только он осознает свое преимущество, она ему все расскажет. И спросит: «Это правда?»
Если нет, то он возненавидит ее за этот вопрос. А если правда (и не она ли все это время была уверена, что это правда?), он возненавидит ее, но другой, более страшной ненавистью. Даже если она тут же пообещает – и пообещает искренне – никому никогда не рассказывать.
Она все время будет говорить очень тихо, помня, как звучны голоса над водой летним вечером.
Я никому не собираюсь говорить, кроме тебя. Ты не можешь жить с такой тайной.
Ты не можешь жить на свете с такой ношей. Ты не выдержишь такой жизни.
Если она зайдет так далеко, а он ничего не будет отрицать и не столкнет ее в воду, Инид будет знать, что рискнула – и выиграла. Тогда будет продолжение разговора, непоколебимые, но тихие уговоры, которые подведут его к той точке, когда он повернет к берегу.
Или он спросит потерянно: «Что мне делать?» И она поведет его шаг за шагом и сначала скажет: «Греби назад».
Первый шаг долгого и страшного пути. Она подскажет ему каждый шаг и останется с ним, пока будет в силах. Теперь привяжи лодку. Иди по берегу. Иди через луг. Открой калитку. Она будет идти следом или впереди, как ему покажется лучше.
По двору и на крыльцо, и в кухню.
Они попрощаются и сядут по разным машинам, и тогда уже его дело, куда он отправится. И завтра она не позвонит в полицию. Она будет ждать, пока они сами ей не позвонят и не пригласят прийти к нему на свидание в тюрьму. Каждый день или так часто, как ей позволят, она будет сидеть и разговаривать с ним в тюрьме и будет писать ему письма. Если его отправят в другую тюрьму, она поедет туда, даже если ей разрешат видеться с ним лишь раз в месяц, она будет рядом. И на суде – да, каждый день суда – она будет сидеть там, где он сможет ее видеть.
Не может быть, чтобы кто-то вынес смертный приговор за такое преступление, ведь оно отчасти случайное, это безусловно преступление страсти, но здесь является тень, чтобы отрезвить Инид, когда она чувствует, что эти картины преданности, привязанности, которая подобна любви, но за гранью любви, становятся непристойными.
И вот началось. С ее просьбы отвезти ее на реку якобы сделать фотографии. Оба они встают, и она снова смотрит на дверь комнаты больной – и снова эта дверь закрыта.
Она говорит глупость:
– А покрывала сняли с окон?
Какую-то минуту кажется, он не понимает, о чем она.
– Покрывала. А, да. Думаю, Олив их сняла. У нас же там поминки были.
– Просто я подумала. Они выгорят на солнце.
Он открывает дверь, она обходит вокруг стола, и они стоят, глядя в комнату. Он говорит:
– Можешь зайти, если хочешь. Все в порядке. Заходи.
Кровать убрали, разумеется. Мебель посдвигали к стенам. Центр комнаты, где ставили стулья для поминок, пуст. Как и пространство между северными окнами – там, наверное, стоял гроб. Стол, на который Инид ставила тазик, складывала салфетки, вату, ложки, лекарства, задвинули в угол, на нем стоял букет дельфиниума. Высокие окна по-прежнему наполнял дневной свет.
«Ложь» – из всех слов, сказанных миссис Куин в этой комнате, Инид слышала сейчас только это слово. «Ложь, могу поспорить, что все это ложь!»
Может ли человек выдумать нечто настолько изощренное и дьявольское? Ответ – да. Больной человеческий разум, разум умирающего может быть переполнен всякого рода мусором и способен организовать этот мусор наиболее убедительным образом. Даже собственный разум Инид, когда она спала в этой комнате, переполнялся гнуснейшими, отвратительнейшими измышлениями, мерзостью. Подобная ложь может таиться в уголках сознания, висеть там, подобно летучим мышам, выжидая тьмы, чтобы возобладать над разумом. Никогда нельзя утверждать: «Такое выдумать невозможно. Глядите, как подробны эти сны, слой за слоем, так что только часть из них можно запомнить и выразить словами – лишь то, что соскребаем с самой верхушки».
Когда Инид было лет пять или шесть, она сказала матери, что зашла к отцу в кабинет и увидела, что он сидит за столом, а на коленях у него какая-то женщина. Все, что она могла вспомнить об этой женщине, и тогда, и теперь, – на ней была усыпанная цветами шляпа с вуалью (такие шляпы уже и в те времена давно вышли из моды), а пуговицы блузки или платья были расстегнуты, оттуда торчала одна голая грудь, кончик которой прятался у отца во рту. Она рассказала об этом матери, совершенно не сомневаясь, что видела это на самом деле. Она сказала:
– Одна из ее передниц торчала у папы во рту.
Слова «грудь» она не знала, но знала, что их две.
Ее мать сказала:
– Инид, погоди. О чем ты говоришь? Что за передница такая, скажи на милость?
– Как мороженое в рожке, – объяснила Инид.
Вот так она это видела, в точности. Она и сейчас могла это увидеть. Вафельный рожок, в нем горка ванильного мороженого, расплющенного на женской груди, а узкий кончик рожка – у отца во рту.
Мать сделала тогда нечто совершенно неожиданное. Она расстегнула платье и вытащила оттуда бледный предмет, плюхнувшийся ей в ладонь.
– Мороженое-рожок, – сказала Инид.
– Значит, тебе это приснилось, – сказала ее мать. – Сны иногда бывают глупыми-преглупыми. Ничего не рассказывай папе. Это очень глупый сон.
Инид не сразу поверила матери, но через год, или около того, поняла, что мать, наверное, все-таки права, ведь мороженое-рожок никак не удержится на груди у женщины, да и не бывает таких огромных рожков. А став чуть постарше, она осознала, что шляпа наверняка сошла с какой-нибудь картинки.
Ложь.
Инид еще не спросила его, она молчала. Ничто не обязывает ее спрашивать. Все по-прежнему было «до». Мистер Уилленс все еще сам въехал в Ютландскую запруду, намеренно или случайно. Все по-прежнему верили в это, и Инид тоже верила, верила, что Руперт ни при чем. А раз так, то эта комната и этот дом, и ее жизнь предлагали иной вариант развития событий, в корне отличный от того, который она переживала (или которым упивалась, можно и так сказать) последние несколько дней. Иная возможность была ей ближе, и все, что ей следовало сделать, – молчать и отпустить. Благодаря ее молчанию, ее молчаливому сообщничеству, такие блага могли расцвести пышным цветом! И для других, и для нее.
Большинству людей известно, что это такое. Простая истина, которую она так долго не могла уяснить. Только так этот мир еще остается пригодным для жизни.
Инид расплакалась. Не от горя, а от нахлынувшего облегчения, которого она так ждала, сама о том не ведая. Теперь она взглянула Руперту в лицо и увидела, что глаза у него в красных прожилках, а кожа вокруг глаз сухая и сморщенная, как будто он тоже плакал.
– Не повезло ей в жизни.
Инид извинилась и пошла за платком, лежавшим в сумке, забытой в кухне на столе. Теперь ей стало стыдно, что она так вырядилась, изготовившись к мелодраматической развязке.
– И о чем я только думала, не знаю, – сказала она. – Я же не смогу подойти к реке в этих туфлях.
Руперт закрыл дверь в гостиную.
– Если ты не передумала, то мы все еще можем пойти, – сказал он. – Там обязательно есть пара резиновых сапог более-менее тебе по ноге.
Только бы не ее, надеялась Инид. Нет. Ее будут слишком малы.
Руперт открыл ящик в дровяном сарае сразу за кухонной дверью. Инид никогда не заглядывала в этот ящик, она думала, что там дрова, в которых определенно не было ни малейшей надобности этим летом. Руперт вытащил несколько разрозненных резиновых сапог и даже один зимний сапог, пытаясь подобрать пару.