Один из сидевших небрежно развалился на сиденье. Ему могло быть лет пятьдесят пять. Лицо его носило печать умного, бывалого человека, с некоторой примесью католической мечтательности – общее выражение, иногда встречающееся на старинных портретах кардиналов и прелатов. Изящная развязность, тонкие белые руки, изысканный туалет дополняли это сходство с изображениями духовных особ итальянской школы.
Это был помощник статс-секретаря, тайный советник фон Мейзенбуг, а рядом с ним сидел министерский советник фон Бигелебен – мужчина высокий. Сухопарый и чопорный, с цветом лица, обличавшим болезнь печени, и бюрократически-сдержанным выражением. Его внешность представляла нечто среднее между профессором и правителем канцелярии. Он сидел прямо, держа в руке шляпу.
– Граф долго не едет, – проговорил нетерпеливо Мейзенбуг, барабаня тонкими пальцами по столу. Меня очень тревожит мысль, что он с собой привезет. Боюсь, снова сыграет с нами шутку и подобьет Его Величество к уступке.
– Не думаю, – отвечал Бигелебен спокойно и медленно, – Его Величество слишком проникся идеей восстановления прежнего значения Габсбургов в Германии, чтобы думать о потворстве берлинским претензиям. Он видел во Франкфурте вновь ожившие славные воспоминания империи и вместе с тем горько и глубоко почувствовал échec[26], подготовленный ему прусским противодействием, – он постоит на своем.
– Но граф Менсдорф выйдет в отставку, потому как не хочет брать на себя ответственности за последствия разрыва, – сказал Мейзенбуг.
– Но если он это сделает, – заметил Бигелебен с натянутой улыбкой, – то, может быть, король начнет действовать быстрее и решительнее?
– Возможно, – отвечал Мейзенбуг, – но граф Менсдорф все-таки натура податливая и нуждается в совете. Когда он найдет себе преемника, будут ли у нас нити в руках, так же как теперь?
– Я не думаю, чтобы мы стали лишними, – сказал Бигелебен. – Вы, ваше превосходительство, слишком твердо стоите на римском фундаменте, и вас трудно будет удалить, что же касается моей ничтожной личности – то есть ли у нас кто-нибудь, кто так знал и умел обделывать немецкие дела? Гагерн?
Мейзенбуг пожал плечами и пренебрежительно взмахнул рукой.
В эту минуту отворились внешние двери приемной и вошел граф Менсдорф.
Внешность этого министра, предназначенного судьбой повести Австрию к такой тяжелой катастрофе, не представляла собой ничего особенного.
То был мужчина среднего роста, с тонким, изящным лицом французского типа, болезненного цвета, с короткими черными волосами и маленькими черными усами. Граф ходил в фельдмаршальском мундире со звездою ордена Леопольда. Походка его вследствие хронической болезни была неуверенной и нетвердой, и он старался всегда избегать продолжительного разговора стоя.
Оба сидевшие встали.
Граф Менсдорф раскланялся с ними и сказал:
– Сожалею, что заставил вас ждать, господа, – меня задержали дольше, чем я думал.
Затем он прошел через длинную приемную в свой кабинет, пригласив за собой Мейзенбуга и Бигелебена.
Все трое вступили в кабинет министра, в большую комнату, освещенную тоже только одной огромной лампой на письменном столе. Граф Менсдорф устало опустился на кресло, стоявшее возле письменного стола, удобно расположившись в нем, вздохнул с облегчением, и движением руки пригласил обоих присутствующих занять места рядом.
Все трое посидели с минуту молча. На лицах обоих советников читалось напряженное любопытство, граф Менсдорф понурил утомленный взор.
– Ну, господа, – заговорил он наконец, – кажется, ваши желания осуществятся. Его Величество император не намерен делать ни шагу назад, он ни за что на свете не хочет согласиться на предложение Пруссии относительно союзной реформы в Северной Германии, – одним словом, решился во всех направлениях энергично идти вперед и разрешить великий германский вопрос, хотя бы это повело к разрыву и даже войне, – прибавил граф тихо, со сдержанным вздохом.
Мейзенбуг и Бигелебен переглянулись с явным удовольствием и напряженно ждали дальнейших сообщений.
– Я, впрочем, не упустил ничего, – продолжал граф, – что могло бы отклонить Его Величество от такого решительного шага и такой ответственной политики. Вы знаете, я не так уж разбираюсь в политике, – и в этом отношении должен полагаться на вас и на ваши умения, но я солдат, и хотя не считаю себя за великого полководца, но все-таки понимаю, что нужно для готовности армии к войне. Ну, господа, политика, к которой мы теперь приступаем, поведет к войне, потому что Бисмарк не такой человек, чтобы что-нибудь уступить. Для войны же необходима хорошо подготовленная армия, стоящая на одном уровне с соперником, а по моему военному убеждению, ее у нас нет, вовсе нет. К чему же это может нас повести?
– Зачем, ваше превосходительство, вы изволите смотреть на вещи с такой темной стороны? – заметил Мейзенбуг. – Ведь военное министерство утверждает, что у нас восемьсот тысяч штыков.
– Военное министерство, – живо перебил Менсдорф, – может утверждать, что хочет. Я солдат-практик, и не справляясь с документами военного министерства, знаю очень хорошо, в каком положении наша армия. И если мы сможем поставить на ноги половину наших восьмисот тысяч, то я буду очень рад. И притом нам придется действовать на двух театрах войны, – прибавил он, – потому как вы увидите, что при первом пушечном выстреле поднимется Италия. Я даже убежден, что между нею и Пруссией заключен союз.
Бигелебен улыбнулся как профессионал перед дилетантом и заметил почтительно-деловым тоном:
– Осмелюсь напомнить вашему превосходительству, что по твердым удостоверениям наших посольств в Берлине и Флоренции, о прусско-итальянском союзе нет речи, и даже продолжает существовать легкое напряжение вследствие затруднений, которые встречались со стороны Пруссии относительно Италии. Кроме того, если бы Италия вступила в прусский союз или имела это в виду, – она не стала бы так горячо добиваться французского посредничества касательно уступки Венеции за надлежащее вознаграждение, о чем мне сегодня говорил герцог Граммон.
– Да-да, – произнес задумчиво граф Менсдорф, – посольства утверждают, что никакого прусско-итальянского союза нет, мне это известно. И все-таки я убежден в противном, и убежден также, что главные нити этого союза сходятся в Париже – я это чувствую, хотя не нахожу в официальных отчетах.
– Но, – вставил Мейзенбуг, – герцог Граммон не стал бы…
– Граммон! – прервал граф Менсдорф живее прежнего. – Неужели вы думаете, что Граммон знает, что делается в Париже? Неужели вы думаете, что император Наполеон явит последнее слово своей хитросплетенной политики в официальном предписании Граммону? Граммон знает только то, что ему велено говорить и, – прибавил граф тише и медленнее, – ему, конечно, не приказано говорить ничего такого, что могло задержать войну, потому что эта война слишком совпадает с французскими интересами: прусско-австрийский бранный брудершафт в Гольштейне возбудил в Париже сильные опасения, и потому-то Германии не миновать кровавой распри – кто в этой войне будет побит, в том будет побеждена Германия, а кто победит – тот победит для Франции!
– Ваше превосходительство в самом деле видит все в черном свете, – сказал Мейзенбуг с легкой усмешкой, – я, напротив, надеюсь, что победа австрийского оружия снова восстановит германское единство под императорским знаменем, а если Италия поднимется, мы положим быстрый конец этому нелепому королевству, угрожающему Церкви и государственному порядку.
– Душевно желал бы разделять ваши упования, – сказал печально граф Менсдорф, – но я не верю в возможность победы австрийского оружия, и когда Бенедек узнает армию и ситуацию в ней так же, как их знаю я, он скажет то же самое. Я заявил все это императору, – прибавил он еще тише, – и умолял его сложить с меня должность, возлагающую ответственность за политику, могущую повести к тяжелым катастрофам.