– Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт, – сказал он капризным, каркающим голосом, в вялую безжизненность которого иногда неприятно врывались высокие, почти визгливые нотки. – Сядьте, прошу вас. Только, пожалуйста, не двигайте ваше кресло. Мои бедные нервы в таком состоянии, что всякое постороннее движение – источник неописуемых страданий для меня. Вы видели вашу студию? Ну как?
– Я только что видел, мистер Фэрли, и уверяю вас…
Его умоляющий жест прервал меня на полуслове. Я удивленно осекся. Капризный голос соблаговолил прокаркать:
– Прошу простить меня, но, ради бога, не могли бы вы постараться говорить потише? Мои бедные нервы в таком состоянии, что я невыносимо страдаю от каждого звука. Не посетуйте на бедного инвалида. Мне приходится говорить то же самое каждому посетителю. Да. Итак, вам в самом деле нравится ваша комната?
– Я не представляю себе ничего более уютного и удобного, – отвечал я, понижая голос и начиная понимать, что нервы мистера Фэрли и его капризы – это одно и то же.
– Я так рад! Вы можете быть уверены, мистер Хартрайт, что в этом доме художники пользуются должным уважением. Здесь вам не придется сталкиваться с обычным варварским отношением англичан к служителям искусства. В юности я столько лет провел за границей, что сбросил с себя покров предрассудков. Мне хотелось бы сказать то же самое о моих соседях-аристократах – отвратительное слово, но, полагаю, мне придется употребить его, – об аристократах, живущих по соседству. В вопросах искусства это неисправимые варвары, мистер Хартрайт. Они вытаращили бы глаза при виде Карла Пятого[1], подающего кисти Тициану. Не откажите поставить этот поднос с монетами вон в тот шкафчик и подайте мне другой. Мои бедные нервы в таком состоянии, что любое усилие причиняет мне неслыханные страдания… Да. Благодарю вас.
Как иллюстрация к теории равенства, только что им провозглашенной, хладнокровное приказание мистера Фэрли очень позабавило меня. Я поставил поднос в шкаф и почтительно подал ему другой. Он начал перебирать монеты, чистить их маленькими замшевыми подушечками, возиться с ними и томно любоваться на них, продолжая в то же время разговаривать со мной.
– Тысяча благодарностей и тысяча извинений. Вы любите древние монеты?.. Да? Я счастлив, что наши вкусы совпадают еще в одном, помимо вопросов искусства. Кстати, коснемся житейского: вы довольны вашими условиями?
– Вполне, мистер Фэрли.
– Я так рад. Что еще? Да, вспомнил. Относительно моих забот о вашем благополучии, которые вы благосклонно согласились принять за то, что предоставляете мне право пользоваться вашими достижениями в области искусства. Мой камердинер зайдет к вам в конце недели, чтобы узнать, нет ли каких приказаний. И – что еще? Странно, не правда ли? Мне надо было еще многое сказать, но я, кажется, все забыл. Не дернете ли вы шнурок? В том углу… Да. Благодарю.
Я позвонил, и слуга с прилизанными волосами, которого я видел впервые, неслышно появился в комнате, подобострастно улыбаясь, – лакей с головы до пят.
– Луи, – сказал мистер Фэрли, полируя свои ногти одной из замшевых подушечек, предназначенных для чистки монет, – сегодня утром я кое-что записал на моих табличках. Найдите их. Тысяча извинений, мистер Хартрайт. Боюсь, что я вам наскучил. – Он устало закрыл глаза, прежде чем я смог что-либо ответить.
Он и вправду наскучил мне, и я молча смотрел на мадонну Рафаэля.
Лакей вышел из комнаты и вернулся с книжечкой в переплете из слоновой кости. Мистер Фэрли с легким вздохом очнулся, взял книжечку и мановением пальца велел лакею ждать дальнейших приказаний.
– Да. Именно так! – сказал мистер Фэрли, посоветовавшись с табличками. – Луи, подайте эту папку. – Он указал на папки, лежащие на полке у одного из окон. – Нет, не ту. Не с зеленым корешком! В ней гравюры Рембрандта, мистер Хартрайт. Вы любите гравюры?.. Рад, что у нас одинаковые вкусы… Папку с красным корешком, Луи. Не уроните ее!.. Вы не можете вообразить, какие муки я претерпел бы, мистер Хартрайт, если бы Луи уронил эту папку! Она не упадет со стула? Вы считаете, что она не упадет? Да? Я счастлив. Сделайте одолжение, посмотрите эти рисунки, если вы в самом деле считаете, что они в безопасности… Луи, уходите. Вы осел! Вы же видите, что я держу таблички! Долго ли я должен их еще держать? Почему вы не берете их у меня из рук?.. Тысячу извинений, мистер Хартрайт. Слуги – такие ослы, не правда ли?.. Как вам нравятся эти рисунки? Они прибыли в ужасном состоянии – мне показалось, что от них пахнет руками этих лавочников, торговцев картинами… Можете ли вы ими заняться?
Хотя нервы мои были недостаточно чувствительны, чтобы уловить запах рук каких-то плебеев, вкус мой был достаточно развит: я увидел перед собой прекраснейшие рисунки и акварели; по большей части это были великолепные образцы английской школы, и они, конечно, заслуживали более внимательного отношения со стороны их бывших хозяев.
– Их следует привести в порядок. По-моему, они очень ценны… – начал я.
– Простите, – перебил мистер Фэрли. – Вы не возражаете, если я закрою глаза, пока вы будете говорить? Даже этот свет ярок для меня. Да?
– Я хотел сказать, что рисунки заслуживают…
Мистер Фэрли вдруг открыл глаза и закатил их под лоб в невыразимой муке.
– Умоляю простить меня, мистер Хартрайт, – слабо прокаркал он, – но мне послышались голоса каких-то ужасных детей в саду – в моем саду! Под окнами…
– Я ничего не слышу, мистер Фэрли.
– Сделайте одолжение – вы так снисходительны к моим бедным нервам, мистер Хартрайт, – сделайте одолжение, приподымите – чуть-чуть! – уголок этой занавески… Только, ради бога, чтобы солнце не упало на меня… Выгляните в сад…
Я исполнил его просьбу. Сад был окружен глухой стеной. В нем не было ни единой души. Я оповестил об этом радостном факте мистера Фэрли.
– Тысяча благодарностей. Моя фантазия, вероятно. В доме, хвала создателю, нет никаких детей, но слуги (эти люди рождаются без нервов!) иногда поощряют деревенских. Дети – какое отродье! О боже, какое отродье! Признаться ли вам, мистер Хартрайт, я так хотел бы усовершенствовать их конструкцию! Природа создала их, как специальные механизмы для издавания криков, но наш очаровательный Рафаэль представлял их себе в тысячу раз привлекательнее, не так ли?
Он указал на картину, в верхнем углу которой были изображены традиционные головки херувимов итальянской школы, – курчавые облака служили им удобной опорой для подбородков.
– Вот идеал! – сказал мистер Фэрли, осклабившись на херувимов. – Такие милые розовые личики! Такие милые нежные крылышки – и ничего больше! Ни грязных ног для беготни, ни крикливых глоток для воплей. Какое бесконечное превосходство мечты над реальностью!.. Я опять закрою глаза, если позволите. Так вы вправду займетесь рисунками? Я так рад! О чем мы хотели еще поговорить? Я забыл. Не позвоните ли вы Луи?
К этому времени я так же страстно желал закончить наше свидание, как, по-видимому, и мистер Фэрли. Я решил обойтись без помощи лакея.
– Единственное, о чем я хотел спросить вас, мистер Фэрли, – сказал я, – касается моих уроков с молодыми леди.
– Вот именно, – сказал мистер Фэрли. – Я хотел бы иметь достаточно сил, чтобы разобраться в этом. Но у меня нет сил. Пусть молодые леди, которые будут пользоваться вашими любезными услугами, сами решают… Да! Моя племянница очень любит ваше очаровательное искусство. И знает о нем достаточно, чтобы понимать, насколько она в нем слаба. Пожалуйста, займитесь этим. Мы поняли друг друга, не так ли? Я не смею отрывать вас дальше от ваших прелестных занятий. Так приятно договориться обо всем, покончить со всем житейским! Не откажите позвонить Луи, чтобы он отнес папку в ваши комнаты.
– Я отнесу ее сам, мистер Фэрли, если позволите.
– В самом деле? У вас хватит сил? Как приятно быть таким сильным! Вы уверены, что не уроните ее? Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт. Я такой мученик, что вряд ли смогу часто наслаждаться вашим обществом. Вы постараетесь, уходя, не очень хлопнуть дверью и не уронить папку? Благодарю вас. Осторожнее с портьерами – малейший шум вонзается в мои бедные нервы, как нож. Всего лучшего.