Литмир - Электронная Библиотека

– Три!

И вдруг – пять. Мы писали сочинение «Мое отношение к Базарову». На следующий день Учитель вошел в класс с нашими размышлениями под мышкой и сказал, что сейчас зачитает лучшее сочинение.

Нахлобучил на нос очки и, держа чью-то тетрадь в вытянутой руке (Учитель уже дальнозоркий), приготовился читать. Как я когда-то декламировать.

Мужская половина класса повернулась – не к Учителю – к Ларочке-лапочке, замерла. Вообще на Ларочку хотелось смотреть – шея-грудь-живот, – и вокруг нее и на уроке, и на перемене, как яичные желтки, стараясь не встречаться и не смешиваться, плавали пять-шесть тайных мальчишеских взглядов. А тут подвернулась роскошная оказия – смотреть, не таясь! Шестнадцать человек в классе (столько мальчишек было теперь у нас) счастливы. Семнадцатой счастливой была сама Принцесса. Она привыкла быть лучшей; и по части учебы, о чем ей каждый день напоминали учителя, и по другим частям, о чем ей тоже напоминали каждый день и даже по шестнадцать раз на дню. Привычка не притупляла ощущений: Ларочка любила быть счастливой – на уроке, на перемене, по дороге домой. (Когда она уходила домой, по углам забора совершенно случайно оказывались два-три воспитанника и смотрели ей вслед. Она шла и шла, размахивая портфельчиком, – у нас портфелей не было, они были ни к чему, потому что книжки, тоже общие, всегда лежали в классе, в шкафу, – смотрелась, как в зеркальце, в весенний тротуар, в намытые к маю окна, в выставленные под окнами, на завалинках, вечные лики городских старух. Два-три воспитанника наблюдали через забор счастье идти домой. Оно было греховным, потому что ходило на крепких ножках Ларочки-лапочки…)

– Сочинение небольшое, отниму у вас полминуты, – предупредил Учитель и начал читать: – «Древний поэт сказал, что человеку дано высокое лицо для того, чтобы он подымал к созвездиям очи. К сожалению, Евгению Базарову звезды не нужны. Так человек ли он?»

Валентин Павлович снял очки, уложил их в футляр, сунул в нагрудный карман.

Класс молчал. Смеяться страшновато: как-никак Базаров. «Могучая фигура в галерее образов русской литературы», как диктовал сам же Учитель. Ни фига себе фигура.

Ларочка смятенно ерзала за партой. Не могла написать такое. Базаров. Новые люди. Реалисты.

– Да, это сочинение написал товарищ Плугов. Класс развернулся на девяносто градусов и удивленно, будто в первый раз, рассматривал смятенного Плугова. К нему подошел Учитель, тронул за локоть:

– Прошу вас подарить мне вашу работу, и лет через десять, если свидимся, мы с вами перечитаем ее заново.

Плугов пожал плечами.

Учитель чуть заметно улыбнулся, вернулся к столу, бережно положил тетрадку в стороне от других, как будто это было не сочинение, а собрание сочинений, литературное наследство воспитанника девятого класса политехнической школы-интерната № 2 Владимира Ивановича Плугова, которое надо читать и перечитывать заново.

ДЖЕК ПАРОВОЗНЫЙ СВИСТОК

Летом интернат разъезжался. Ехали к родителям, близким или дальним родственникам, нередко один воспитанник вез к себе домой другого, своего товарища. Вез, подчас не спросясь у родителей, но я не помню ни одного случая, чтобы незваный гость возвращался в интернат досрочно или в дурном расположении духа. По книжкам знаю, что такое гостеванье практиковалось в лицеях, гимназиях и других казенных заведениях. Отдавая должное дворянскому гостеприимству, надо сказать, что нашу интернатскую публику безропотно принимал далеко не самый обеспеченный народ.

В интернатских стенах на лето оставалось не больше четырех-пяти человек. Причем публика эта была неизменная, разве что по окончании школы кто-то уходил, но на смену обязательно прибивался другой. Ее, пожалуй, можно определить как еще одну, теперь уже самую малочисленную группу –  о с т а ю щ и е с я  н а  л е т о  в  и н т е р н а т е.  В то лето я составил им компанию, родственники взяли братьев, взяли бы, конечно, и меня, но я, видите ли, счел благородным остаться.

Компания была разношерстной. Колька Бесфамильный, самый старший из нас, сорок пятого года – в свидетельстве о рождении, там, где у многих в графе «отец» торчали стыдливые прочерки, у него решительно значилось: «подкидыш» – гражданин Развозов, или просто Гражданин, Плугов, я и довеском Джек Свисток.

Довесок у нас знаменитый. Несмотря на то что учился где-то в младших классах, его знал весь интернат. Известность Свистка зиждилась на двух китах. Первым был его голос. Этот тщедушный, сутулый, как будто стоявший на вечном старте шкет обладал неожиданным, словно прикарманенным, басом. На занятиях хора (интернат пел хором, что было предметом тайной гордости директора Антона Сильверстыча, и в нашем репертуаре была даже песня, сочиненная старшей воспитательницей: «Мы за честь родного интерната постоим в учебе и в труде. Лейся, песня, звонка и крылата, песня о счастье в родной стороне») учительница пения Эльза Семеновна ставила Джека в самый последний ряд, к старшеклассникам. Джек начисто терялся среди них, и только его бас ломился из их гущи так, что все остальные басы интерната могли разевать рты вхолостую, что они и делали. Если кто-то из старшеклассников невзначай давал Джеку подзатыльник, бас делал такой нырок в тартарары, что Эльза Семеновна вздрагивала, будто затрещину нечаянно вломили ей, а не Джеку Свистку из последнего ряда.

Был бы у вас такой голос, вас бы тоже прозвали Свистком – от противного.

«Хронометр» – так звали у нас учителя математики, Петра Петровича, любившего подсчитывать у доски, во что обходится государству каждый из нас, воспитанников («восемьсот рублей в год» – не уставал повторять он). Но звали его, повторяю, не арифмометром. Может, потому, что главные деньги – это все-таки время.

Второй кит Джека Свистка был женского рода – его мать. Ее интернат знал еще лучше, чем самого Свистка, хотя та в интернате ни разу не появлялась. Мы ее ни разу не видели, но с кем бы ни заговаривал Свисток, разговор всегда в конце концов сводился к его матери. Какая она у него хорошая, красивая, как много у нее родинок, а это, знаете ли (тут Джек, совсем как Петр Петрович у доски, в свирепой непререкаемости задирал указательный палец), – верный признак счастья, и что в это воскресенье она за ним приедет и заберет его из этой паршивой конторы. «Ауфвидерзеен – счастливо оставаться», – надменно внушал Свисток однокашникам, лениво отмахивавшимся от него воспитанникам старших классов, учителям, горнам, стенам, барабанам – всему белому свету.

Наряду с душевными и физическими совершенствами мать Джека обладала еще одной незаурядной способностью; исключительно быстро продвигаться по службе. Начинала, помнится, с уборщицы в магазине «Морс». (О, этот клюквенный морс! Кто застал его в детстве, тот великодушно простит Джека, даже если он и соврал. А впрочем, может, и не соврал: из всех постов Джековой матери этот был самый реальный.) Потом последовало несколько промежуточных назначений, и наконец она была публично произведена в знатную ткачиху, обслуживающую одновременно пятьдесят станков. Публично потому, что в тот момент, когда не подозревавшая в себе локомотива экономики мать протирала очередную бочку из-под пива, Джек, выполняя добровольную общественную нагрузку, делал в классе доклад «Передовики семилетки – герои наших дней». Доклад тоже свелся к матери, ибо Свисток, конечно же, не мог упустить возможности сказать «ауфвидерзеен» сразу целому классу.

5
{"b":"604273","o":1}