Было слышно, как внизу бьется фарфор… а потом — тишина. Вивьен закрыла шкаф и бросилась на кровать.
Под ее головой что-то захрустело. Она осторожно сунула руку под подушку, бережно достала сложенный лист бумаги и с благоговением его развернула. Это было окно в другую вселенную. У чьей-то сестры-старшеклассницы в шкафчике висел плакат. Проходя мимо него по коридору, Вивьен умирала от зависти. Никогда она не видела ничего более пленительного. Красивая женщина в мини-юбке, мужчина, глядящий ей в глаза, — юная Вивьен не понимала, почему фото вызывает у нее такие чувства, но точно знала: в нем содержится что-то сладкое и неизведанное. Недельный заработок Вивьен потратила, убедив девушку продать плакат, который та собиралась выбросить. Одри Хепберн из фильма «Как украсть миллион» с ее озорной пышной прической, так не похожая на Вивьен с ее старомодным конским хвостом, была воплощением веселья, непокорности, свободы; ее трогательные голые коленки — нечто совершенно невозможное для девушки в Клермонте, по крайней мере без риска получить шлепок по мягкому месту и быть опозоренной. Этот плакат пробуждал интерес к Голливуду, и масла в огонь подливали фотография Марлона Брандо, заботливо вырезанная из мартовской газеты (Бывают ли в реальности настолько красивые люди? Точно не в Клермонте), и глянцевый снимок Софи Лорен с ее экзотической внешностью.
Спрятать их она решила спонтанно. В мире ее отца для таких вещей не было места. Не было нужды провоцировать Гилберта, Вивьен и так знала, что он скажет: Голливуд — отвратительное средоточие зла и тщеславия. Деньги и слава для грешников, для Господа в них нет никакой ценности. Любой избравший этот путь обречен на несчастье — он направляется прямо в объятия дьявола.
Каждую ночь, перед тем как уснуть, Вивьен разглядывала фотографии этих людей и твердила себе, что они настоящие, что эта жизнь существует, она далеко, и кто знает, сколько опасностей на пути к ней, но она есть. Точно есть.
Быть может, в один прекрасный день она наберется храбрости и отправится туда.
А пока Вивьен приятно было даже просто хранить эту тайну от родителей. У нее не было против них никаких шансов. Вот если бы у нее были брат или сестра! Однажды она даже поверила, что шанс есть. Вивьен молилась о родственной душе, о друге — отец всегда говорил, что Бог отвечает на молитвы, но эту он оставил без ответа. Несколько лет назад, так давно, что воспоминания об этом почти стерлись, Миллисента вдруг расцвела, а однажды ночью, когда звезды светили особенно ярко, Гилберт в спешке повез ее в больницу. На рассвете мать вернулась разбитая и бледная, а в корзине для белья Вивьен нашла запачканные кровью трусики. Позже, когда девочка наконец набралась смелости, чтобы заговорить о брате, она получила пощечину, и больше эту тему она не поднимала.
Топ-топ-топ… На этот раз шаги заставили себя ждать дольше обычного. По звуку их она поняла причину задержки: отец пил. Что там в Библии сказано о трезвости? Гилберт Локхарт сам выбирал, какие заповеди исполнять. А чаще всего изобретал свои собственные, а потом вырезал их на скрижалях ремнем.
Вивьен быстро спрятала плакат обратно под подушку. Она смотрела на дверь, пока ручка не дернулась. Тишина, затем дверь толкнули и стул задрожал. Потом появился отец — свирепый горящий взгляд, красные пьяные глаза, руки, сжатые в кулаки.
— Тупая девица, — он плюнул на пол, — ты знаешь, что бывает за непослушание, но все равно делаешь по-своему. Матери досталось из-за тебя. Ты счастлива?
Нет, не счастлива. И никогда не буду счастлива здесь, с тобой. Вивьен не могла заставить себя извиниться: не за что. Она сидела не шевелясь, мыслями перенесшись туда, где он не мог до нее добраться. Она представляла себя Одри Хепберн или Софи Лорен. Свет софитов, блеск Голливуда — она грезила о жизни, в которой есть солнце, море и человек, который любит ее. Наличие сумки в шкафу согревало сердце. Стоявший в шаге от нее отец не знал о ней ничего. Глупый слепой человек. Он всегда был таким.
— За свое поведение ты будешь наказана, — прошипел он.
Вивьен знала, что нужно делать, когда Гилберт вынимает ремень из брюк, — встать на колени у кровати, как во время молитвы, и не сопротивляться, так легче. Физически она намного слабее. Значит, нужно быть умнее. Когда первый удар привычно обжег сзади бедра, она начала молиться. Не Богу и какому-то святому, в которого верил отец. Она молилась себе — будь сильной, сделай то, что должна. Я выберусь отсюда, — поклялась она.
Завтра же сбегу.
Глава пятая
Италия, лето 2016 года
— Ты, должно быть, Люси.
Меня встречает женщина с собранными сзади в пучок волосами. Не то чтобы она выглядела враждебно, но и сказать, что она рада мне, было нельзя, теплым ее голос точно не назовешь. Она представляется как Адалина, «горничная синьоры», и приглашает меня внутрь, строя из себя хозяйку на званом обеде, которая вынуждена показывать гостям дом, но мысли ее заняты другим: все ли бокалы полны, кто с кем болтает, не заканчиваются ли закуски. Я улыбаюсь: дружелюбие — лучшая тактика.
Войдя в холл, я не могу скрыть удивления. Адалина, наслаждаясь произведенным эффектом, смотрит на меня. Находясь здесь каждый день, она могла забыть о том, какое впечатление это место производит на всех, кто видит его впервые. Я ошеломлена.
— Не совсем то, что ты ожидала?
Я стараюсь взять себя в руки:
— Я не уверена, что знаю, чего ожидала.
Зал, в котором мы находимся, можно описать лишь одним словом — огромный. Через круглое окно в высоком куполообразном потолке, украшенном фресками, льется солнечный свет, нагревая плиты пола. Здесь как в храме — перехватывающая дух красота с оттенком грусти. Я разглядываю изображения на своде — ангелы и мученики, слезы, объятия, весь набор человеческих страстей. В алькове у двери — искусное изображение Мадонны, склонившей голову в молитве, то ли благословляя, то ли оплакивая посетителей. А может, и то и другое.
Адалина звонит в большой тяжелый колокол — таким объявляют подъем в школьных общежитиях, и у подножия лестницы появляется старик. На нем старая синяя шапка, а по изношенной выцветшей одежде можно догадаться, что он проводит весь день на улице.
— Отнеси это в восточное крыло, — показывает Адалина на мои сумки, — в сиреневую комнату.
Мужчина покорно кивает головой. Судя по его возрасту, носить чемоданы ему не легче, чем мне, но когда я протягиваю руку, чтобы помочь, он вскидывает ношу на плечо легко как пушинку. Я представляю себе, как на окрестных полях он так же запросто поднимает тюки сена или раненого теленка.
— Это Сальваторе. Не трать на него время, — говорит Адалина и крутит пальцем у виска. — Он не в себе последние тридцать лет. Синьора держит его из жалости.
Ей, должно быть, заметно мое любопытство, потому что, задержав на мне на мгновение взгляд, Адалина довольно мягко произносит: «Помни, Люси, ты здесь, чтобы поддерживать порядок. Если у тебя есть вопросы о доме, о деревне, о городе, спроси меня. А все вопросы о людях, которые живут здесь, держи при себе. Договорились?» В этих словах не слышна угроза, скорее просто интерес, как будто Адалина присматривается ко мне, пытаясь уловить то, что поняла из нашего странного интервью.
— Конечно.
— Благоразумие — это главное, — говорит Адалина, — а теперь пойдем, я покажу тебе остальную часть дома, но будь готова, что понадобится время, чтобы освоиться. У нас здесь только два правила. Первое, — говорит она, указывая на закрытую дверь, ведущую, как можно догадаться, в увитую виноградной лозой часть замка, которую я видела с улицы, — не ходить в западное крыло. Второе — не подниматься на верхний этаж. Я тебе его покажу. Следовать этим правилам несложно, ведь эти части дома всегда заперты. Ты поймешь, если нарушишь запрет.
Нарушишь запрет. Звучит по-библейски, как «нарушить заповедь». Согрешить. Я вспоминаю про запретный плод.