Сейчас, когда к концу подходил 2009 год, они уже не могли вспомнить их всех или хотя бы большинство, но самые яркие сияли в сумраке памяти Вундерлихов, точно так же, как и сам талант мог пробиваться сквозь сплошную однородную массу и сразу выделяться своим необыкновенно пронзительным светом.
Мэнни неосознанно начал делить людей, живших в лагере в разные десятилетия, на категории. Ему достаточно было имени, а дальше в ход шли мыслительный процесс и классификация.
– Кто стал большим талантом? – вопрошал он.
– Мона Вандерстин. Ты ее помнишь. Она три раза приезжала на лето.
Мона Вандерстин? Танцовщица, вдруг озаряло его.
– Танцовщица? – неуверенно уточнил он.
Жена, нахмурившись, взглянула на него. Волосы у нее были такими же седыми, как его борода и неуправляемые брови, и он поверить не мог, что эта нахохлившаяся суровая старая голубка – та самая девушка, которая на свой необычный лад любила его еще на Перри-стрит сразу после Второй мировой войны. Девушка, которая садилась на кровать с белой чугунной спинкой и разверзала перед ним вульву; такого зрелища он прежде никогда не видел, и у него чуть ли не подкашивались колени. Она садилась там, раскрываясь, как маленький занавес, и улыбаясь ему, как будто это самое естественное поведение на свете. Он просто глядел на нее, а она без малейшего стеснения звала: «Ну? Давай же!»
Мэнни, как великан, пересекал комнату за один большой шаг, бросался на нее, руками пытаясь разъять ее еще сильнее, разорвать и овладеть одновременно – несовместимые цели, которые каким-то образом достигались за ближайший час в этой постели, словно увенчивались успехом искусные переговоры о заключении мира. Она хваталась за прутья кроватной спинки, раздвигала и сводила ноги перед ним. Ему казалось, что она может убить его – случайно или умышленно. Она неистовствовала в тот день и долго еще потом, но в конце концов исступленность сошла на нет.
От прежней стройной и гибкой девочки осталась лишь похожая на сырную терку пяточная ткань. Тело ее расплылось еще в начале шестидесятых, и не в родах было дело, зачать Вундерлихи как раз не могли, и, хотя это причиняло боль, со временем ее притупили все эти подростки, прошедшие через «Лесной дух». Эди в поздние зрелые годы физически перестроилась по образу пирамиды. Однажды Мэнни осознал: она сложена, как один из вигвамов, которые видны из их окна через дорогу, – один из тех вигвамов, которые простояли все это время и ни разу не нуждались в ремонте, вообще ни в чем не нуждались, потому что были столь примитивны, первичны и самодостаточны.
– Мона Вандерстин не была танцовщицей, – возразила нынешняя Эди. – Подумай хорошенько.
Мэнни закрыл глаза и задумался. Перед ним послушно представали, как музы, разные девочки из лагеря: танцовщицы, актрисы, музыкантши, ткачихи, стекольщицы, гравировщицы. Вспомнилась одна особенная девушка, по самые локти погружавшая руки в ведро с фиолетовым красителем. Он ощутил в своих задранных брюках былые биение и волнение, хотя это было лишь фантомное возбуждение, поскольку он сидел на гормонах, лечась от рака простаты, и молочные железы у него набухали, как у девочки, – гинекомастия, так называется это печальное состояние, – и приливы шли, совсем как те, на которые жаловалась его глуповатая мать, обмахиваясь журналом Silver Screen в бруклинской квартире. Мэнни был теперь физически ущербен, химически кастрирован – молодой доктор Фейг с явной радостью употреблял это слово, – и ничто его больше не заводило. Он представил себе имя Мона Вандерстин, и навстречу устремился новый образ.
– Да, у нее были волнистые светлые волосы, – сказал он жене с мнимой уверенностью. – Тогда, в пятидесятые, она приехала в лагерь с одной из первых групп. Играла на флейте, а потом поступила… в Бостонский симфонический оркестр.
– Это было в шестидесятые, – недовольно ответила Эди. – И на гобое.
– Что?
– На гобое играла, а не на флейте. Я это помню, потому что у нее было язычковое дыхание.
– Что такое язычковое дыхание?
– Ты разве никогда не замечал, что у музыкантов, играющих на деревянных духовых инструментах с язычками, всегда специфический неприятный запах изо рта? Из-за того, что сосут этот бамбук, как панды. Никогда не замечал, Мэнни? Неужели?
– Нет, Эди, не замечал. Никогда не обращал внимания, чем пахнет изо рта у нее или еще у кого-то, – ханжески промолвил он. – Помню только, что она была очень талантливой.
Еще он помнил, что у нее были узкие бедра и округлая приятная попка, но об этом умолчал.
– Да, – согласилась Эди. – Она была очень талантливой.
Вместе они ели свою картошку, поблескивающую коричневым соусом, а порознь каждый думал о Моне Вандерстин, которая была так талантлива, а потом и славу обрела на какое-то время. Впрочем, если в давние шестидесятые она играла в Бостонском симфоническом оркестре, то кто знает, чем она занимается сейчас, если не лежит еще в могиле.
Вундерлихи были старше всех; они, седовласые, парили, как бог и богиня, продолжая жить в своем доме через дорогу от лагеря. Экономический кризис стал бедой для всех летних лагерей – кто же заплатит восемь тысяч долларов за то, чтобы его дети лепили горшки? – и Вундерлихи не хотели держать слишком много мест по программам, предлагавшимся раньше. Они отказались от факультативов по дизайну компьютерных игр и клоунаде. Пару лет назад они взяли на работу молодого энергичного человека по имени Пол Уилрайт, чтобы он занимался планированием и руководил повседневной деятельностью, но на занятиях сохранялся плачевный недобор. Они не знали, что делать, знали только, что ситуация так себе, и что в конце концов она достигнет критической черты.
В любом случае они не собирались продавать лагерь. Они его слишком любили, чтобы так с ним поступить; это была маленькая утопия, и приезжавшие сюда дети могли выбирать профиль по своему усмотрению, чтобы они всегда были одинаковыми – тоже утопистами. Никогда Вундерлихи не пойдут на такую сделку – по крайней мере до смертного одра, но и тогда продадут лагерь только тому, кто сохранит миссию «Лесного духа» в ее первозданном виде, какой она была всегда. Лагерь должен оставаться целостным, служить своей ценной цели – нести в мир искусство, из поколения в поколение.
Каждое Рождество бывшие обитатели лагеря забивали почтовый ящик Вундерлихов письмами с рассказами о своей жизни, и Эди или Мэнни неспешно шли в дальний конец подъездной дорожки, открывали тугую дверцу серебристого ящика, а потом приносили почту в дом, где Эди читала мужу письма вслух. Порой она пропускала строчки или целые абзацы, когда они становились слишком скучными. Оба не особо интересовались семейной жизнью своих бывших учеников: в какой колледж поступили их дети, кому сделали коронарное шунтирование – подумаешь, охи и ахи, да всем живется нелегко, и если ты уцелел в передряге, зачем об этом писать? Уцелел – ну и хорошо. Иногда Мэнни думал, что лучше бы выпускники лагеря присылали Вундерлихам сокращенные, усеченные версии рождественских писем, чтобы все содержание свидетельствовало лишь о большом таланте человека. Слайды, звуковые фрагменты, рукописи. Примеры, показывающие, чего они добились за годы и десятилетия, с тех пор как покинули «Лесной дух».
Но именно тут вопрос о таланте становился скользким, ибо кто вообще может сказать, действительно ли «Лесной дух» выявил в ребенке зарождающийся талант и придал ему импульс, или талант присутствовал всегда и раскрылся бы даже без этого лагеря. Мэнни Вундерлих большую часть жизни придерживался первой точки зрения, хотя в последнее время, когда в его бороде стали множиться седые волоски, придавая ему заснеженный и обманчиво мудрый облик, считал, что они с женой – всего лишь проводники в поезде талантов, собирающие билеты многочисленных блестяще одаренных детей, которые проезжают через Белкнап, штат Массачусетс, по пути к другим, еще лучшим краям. Он удрученно думал, что в каждом из этих ребят «Лесной дух» породил, главным образом, ностальгию. Заканчивая поздравительную открытку, выпускник лагеря непременно напишет такие слова: